Праздник, который всегда со мной
В названии этой главы преувеличения нет, она - о записках, которые я получал от зрителей за годы мельтешения на сцене.
Новинкой такой вид общения для меня не был: ещё в России приходило ко мне множество читательских писем. Так как я писал книги о науке, то и вопросы ко мне шли вполне по делу. От солдат - как улучшить память, потому что им на лекции сказали, что она сильно портится от онанизма. От домохозяек - чем исправить плохое настроение мужа с похмелья? И в жутком изобилии - мысли разных сумашаев по поводу неверного устройства мира. Одно из таких писем я помню почти наизусть до сих пор, потому что очень любил пересказывать его приятелям-врачам. Оно начиналось не с обращения к редакции или автору, а прямо с самой сути:
'Идёмте!' раздался надо мной мужской голос, и я почувствовала две крепких мужских руки чуть выше своих локтей. Так я оказалась в психиатрической лечебнице имени профессора Кащенко. Практической причиной забирания были мои практические успехи в системе йоги и плавание в ледяной воде на пятом месяце беременности...'
Далее шла грустная биографическая проза об отсутствии отца, и про больную мать, которая тоже много времени содержалась в такого рода заведениях. Но у дочери характер был иным: 'Я поняла, что выйти на свободу я могу, подчинив своей воле 50 (пятьдесят) лечащих врачей. Для этого мне надо было изучить их внутреннюю сущность. Я изучила её (что произвело на меня удручающее впечатление)...'
Вот, собственно, ради последней фразы в скобках я читал это письмо приятелям-врачам. И посейчас жалею, что отнёсся несерьёзно к сути того послания: мне предлагали соавторство, мне предлагали написание совместной книги, а я смеялся, идиот. Вот так проходят всуе звёздные часы тех, кто не способен их опознать. Но ныне уже поздно.
Разных писем было два мешка, они лежали на антресолях в нашей квартире, и во время обыска один из ментов так и не слез с лестницы-стремянки: он как начал просматривать эти письма, так и просидел там добрые часа четыре. А потом все письма куда-то делись - выбросили их, скорей всего, убирая квартиру перед отъездом. А жаль - там ещё были письма от людей, ставших ныне жутко знаменитыми - я бы сейчас эти бумажки продавал фанатам и жил припеваючи. Не сосчитать потерь от легкомыслия, печально думаю я и теперь, выкидывая рукописи графоманов.
В Израиле я начал получать записки по ходу чтения стишков, а после каждого концерта их выбрасывал. И тут одна моя приятельница (ещё в пятидесятые годы была она известной виолончелисткой) мне сказала: 'Гарик, не будьте идиотом, не выбрасывайте записки, вы потом об этом горько пожалеете. У меня за всю мою концертную деятельность была всего одна записка, и я плачу, глядя на неё, такие лезут в голову сентиментальности'.
Записка та и впрямь была достойна многолетнего хранения. Приятельница вспоминала: 'Вы представьте себе, Гарик: на дворе пятидесятый год, у меня сольный концерт, я выползаю на сцену, ставлю между колен мою виолончель и начинаю на ней пиликать. И тут немедленно - из зала записка...'.
Только сильно старшее поколение может ещё помнить вылощенных конферансье и ведущих тех лет - фрак, манишка, бабочка. Такой ведущий и поднял эту записку, громко и торжественно возглашая: 'Какая интеллигентная наша советская публика! Даже на музыкальных вечерах шлют записки! Я сейчас прочту её всем!'
На клочке бумаги было написано: 'Завидуем местоположению вашего инструмента. Группа моряков'.
И, следуя совету старшего коллеги, я записки начал собирать - не часто совершал я в жизни мудрые поступки - совершал, однако, чему очень рад теперь.
Вопросов типовых, задаваемых на каждом выступлении, оказалось немного. Хотя один из них какое- то время сильно досаждал мне: как у вас с ивритом, уважаемый? А с ивритом плохо у меня, тут нечего и говорить, какой-то ехидный зритель даже вопросил, могу ли я в таком случае считаться полноценным евреем. А в далёком городе Оренбурге вдруг таких записок пришло штук пять - очевидно, в этом городе нет собственных проблем. И там от злости сочинил я ответ, которым с той поры успешно пользуюсь. У меня с ивритом нет проблем, отвечаю я любопытным, проблемы есть у тех, кто хочет поговорить со мной на иврите. А когда ответ заранее в кармане, то уже не раздражают и вопросы.
Почти всегда есть в зале человек, читавший мои стишки глазами и больно уколовший о них своё чуткое грамматическое чувство. Этот зритель сообразно своему характеру спрашивает грозно или вежливо: почему вы, Игорь, пишете гавно через 'а'? Я отвечаю уважительно, но твёрдо: это мой личный вклад в русский язык. Обычно все смеются почему-то, и приходится объяснять. Слово 'говно' (которое, кстати сказать, очень любил употреблять Ленин по отношению к интеллигенции) ничуть не передаёт того накала и размаха чувств, как слово 'гавно', когда мы говорим о хорошем человеке. А так как я стихи пишу о людях, то звучание отнюдь не маловажно, вот я и взял на себя смелость писать так, как слышу и произношу.
А далее - непредсказуемые записки. Оживляется у многих чисто личное творческое чувство, и плывут из памяти истории, связанные с тем, что сам я только что повествовал. Так я люблю рассказывать о некоем немолодом еврее, что сидел с моим знакомым в одном лагере. Украл бедняга что-то на своём заводе и, в отличие от остальных, попался. А фамилию имел он звучную и значимую - Райзахер. Наше ухо, избалованное редкостной пластичностью родного языка, мгновенно ловит всякую возможность игр с именем, поэтому он кличку получил у себя в лагере - Меняла. И отменную я получил как-то записку:
'Игорь, вам это может пригодиться. Моя знакомая свою свекровь Бенетту Оскаровну называет Минетой Оргазмовной'.
Вообще поразительна любовная заботливость читателя-слушателя. Я не то чтобы побаиваюсь спрашивать, хорошо ли меня слышно, просто помню, как на этом накололся мой один коллега: он в разгаре чтения своих стишков спросил, хорошо ли его слышно, а из зала кто-то громко ответил: к сожалению, да. Однако часто чувствуешь неладное со звуком, говоришь обиняками (ибо помню тот конфуз) - мол, кажется мне, звук неважный. И радостно в ответ записку получить: 'Игорь Миронович, не огорчайтесь, звук действительно плохой, зато изображение отличное!'
Но я отвлёкся от немедленной творческой отзывчивости. Я вспоминал не раз со сцены, как во время Шестидневной войны в самых разных городах советской империи в автобусах, трамваях и метро подслушать можно был один и тот же диалог. Один из собеседников обычно говорил: евреи-то, ведь как они воюют! На что второй солидно и успокоительно ответствовал: так это же не наши евреи, это древние! И получил записку я в стихах - с весьма убедительным объяснением того военного чуда:
Вообще записок со стихами приходит тьма тьмущая, и как бы ни были беспомощны эти наспех нацарапанные строки, явно говорят они о вспышке творческого чувства, отчего я многие храню. Вот, например, стишок из Дюссельдорфа: