мертвых в поисках обручальных колец и золотых зубов. На этом старом кладбище, залитом солнцем и тишиной, гробы — как на всех прочих кладбищах в пустыне — лежат прямо на земле, словно зловещие лодки на якоре в раскаленном море песков.

Во время первых вылазок на кладбище я не нашел ничего похожего на могилу пианистки, зато само имя «Голондрина» обнаружил на трех или четырех белых крестах над маленькими земляными холмиками. Потом я узнал, что после событий 1929 года многие матери стали называть дочек Голондринами в честь этой неповторимой красавицы. Но в один из приездов в Пампа-Уньон мы с режиссером Лео Кокингом и моим другом Десидерио Аренасом — которые тогда снимали документальный фильм о селитряных поселках — обнаружили могилу без креста и без эпитафии и, разумеется, со сдвинутой мародерами плитой. В почти развалившемся гробу, наполовину выдвинутом из могилы, открывалась взгляду только нижняя часть тела. Это был труп женщины. На маленьких ножках красовались выцветшие от времени изящные туфельки, некогда теплого яблочно-зеленого цвета. Сбоку — и это сильнее всего привлекло внимание присутствовавших — из обрывков платья виднелась тонкая, словно застывшая в волшебном танце, высохшая женская рука — единственная. Я пришел в восторг. Мы все пришли в восторг. Для себя я решил, что это и есть останки Голондрины дель Росарио (вторую руку наверняка оторвало взрывом). Я не стал вскрывать верхнюю часть гроба. Не хотел — пребывая в романтической уверенности, что нашел свою героиню, — видеть ее лицо изъеденным смертью. Хотел сохранить в памяти образ, возникший, когда мне рассказали трагическую историю ее любви. Лео Кокинг все заснял на пленку.

Потом я читал газеты, выходившие в Пампа-Уньон (об их существовании я узнал от Альфонсо Кальдерона), и говорил со стариками, некогда там жившими. Они по-разному рассказывали «историю любви трубача Литр-банда и пианистки синематографа». Многие были в то время еще детьми и помнили ее только по редким рассказам старших. Зато их воспоминания о проведенных в Пампа-Уньон годах стали для меня неоценимым подспорьем в восстановлении достоверного облика этого селения, которое просуществовало 40 лет (есть в этом числе нечто библейское) и исчезло так же, как появилось: за одну ночь. Огромную роль сыграла и книга «Пампа-Уньон: между мифом и реальностью», написанная профессорами Хуаном Панадесом Варгасом и Антонио Обилиновичем Аррате и опубликованная университетом Антофагасты.

Одним ноябрьским вечером 1997 года мне позвонил мой друг, писатель Алехандро Перес Миранда, и сказал, что нашел старика («архилюбопытный персонаж», — выразился он в своей церемонной манере), который когда-то жил в Пампа-Уньон. Старику, по словам Алехандро, было под девяносто, если не больше, но он находился в абсолютно ясном уме.

Вначале я не проявил особого интереса. История уже почти сложилась, и я не знал, послужит ли на пользу еще одно интервью. В конце концов, я решился. Мне нужно было уточнить кое-какие сведения о борделях, а я подсчитал, что старику в ту пору было 21 или 22 года, и это позволяло предположить, что он захаживал в «малопристойные дома». Я и не подозревал, какой невероятный сюрприз меня ожидает, когда два дня спустя навестил старика у него дома.

Он жил с почти такой же, как и он сам, дряхлой старушкой в древнем деревянном доме — подобные архитектурные реликвии еще попадаются на снулой улице Боливара (позже я понял, что большинство стариков, которых я расспрашивал про Пампа-Уньон, — всем было за восемьдесят — живет в таких ветхих зданиях неподалеку от центра). Дом из потрескавшейся древесины с окнами в человеческий рост особыми удобствами не располагал. В комнате, где меня принимали, из роскошеств имелись допотопный радиоприемник и маленький черно-белый телевизор. В три часа пополудни здесь, в глубине дома, в комнате без окон нас освещала тусклая голая лампочка, торчащая из потолка. Разношерстные доски пола выглядели неровными и засаленными. Тем не менее, в силу, видимо, профессиональной «испорченности», меня больше всего привлек старинный шкаф из орегонской сосны, набитый книгами. Тома в грубых переплетах на первый взгляд казались такими же древними, как их владелец. На стене у шкафа висел парадный портрет президента Карлоса Ибаньеса дель Кампо времен первого срока, совершенно запыленный и засиженный мухами.

Кожа моего нового знакомого пестрила старческими пятнами, с макушки свисали седые прядки, а глаза были ясными, почти прозрачными. Он не страдал и малейшим помутнением рассудка, говорил медленно и громко, поскольку был туговат на ухо. Речь выдавала человека начитанного. Первым делом он представил свою сестру. Старушка очень радушно поздоровалась и тут же исчезла в соседней комнате.

На первые вопросы он отвечал, что действительно в юности жил в Пампа-Уньон и, разумеется, бывал в борделях и знавал тамошних проституток. Проговорив минут двадцать пять на самые разные темы, я вдруг, почти вскользь, спросил, не слыхал ли он знаменитую историю любви трубача Литр-банда и пианистки Рабочего театра. Старик странно на меня посмотрел. Небесная голубизна глаз разом омрачилась, словно на них набежала туча. Он долго молчал, будто ждал, пока туча пройдет, а потом закивал. Когда он вновь заговорил, голос звучал по-иному.

— Конечно, я знаю эту историю, — просто сказал он.

Он позвал сестру и попросил чего-нибудь выпить. Мы ждали ее в молчании. Когда старушка подала нам стаканы, он дождался, пока она выйдет, и медленно поднялся на ноги. Он походил по комнате, заложив руки за спину, потом направился к книжному шкафу и вытащил оттуда фотографию. Вернулся в кресло и уселся поглубже.

— Я видел, как погиб трубач, — сказал он. — То есть я видел, как погиб весь оркестр.

Он передал мне фотографию. Это был его портрет в карабинерской форме.

— Я был одним из трех в конвое, мы вместе с солдатами везли их на поезде, — сказал он.

Он прекрасно помнил все, что произошло в тот день.

Он спросил, известно ли мне о событиях в Пампа-Уньон 7 августа 1929 года во время визита тогдашнего президента дона Карлоса Ибаньеса дель Кампо (тут он мотнул головой в сторону парадного портрета).

Я ответил утвердительно.

— Но вам неизвестно, — вздохнул он и слегка вынырнул из кресла, — что на самом деле сталось с теми девятью музыкантами. В поезде все было совсем не так, как рассказывали тогда власти.

Старик отлично знал, что всего музыкантов было девять, но запомнил не всех:

— Кроме рыжего трубача, у которого был роман с пианисткой из синематографа, был еще другой трубач, толстый, он весь день плакал. Еще был Бес с Барабаном, однорукий, я его знал, потому что он был местный, а в то утро мне казалось, что он какой-то отупевший. И еще старик, он говорил, что он герой войны 79-го. Его я хорошо запомнил за его предсмертные слова.

Кроме того, он припоминал такого типа, с виду вроде боливийца, с рябым лицом. Тут дело было в имени.

— Звали его Баклажан. Я хорошо помню, потому что, пока мы ехали, солдаты все время его доставали, то и дело велели назваться, тот назовется — а мы все давай ржать. Я-то был самый новенький и смеялся как из-под палки, боялся, бабой обзовут. Мы ехали в вагоне для скотины, прицепленном к селитряному составу. Помню, тот рыжий трубач лежал рядом с Баклажаном, связанный по рукам и ногам, как все, и, не отрываясь, на меня смотрел: будто чуял, что мне не по себе.

Когда поезд вдруг встал посреди пампы, лейтенант, ехавший на паровозе, заглянул через решетку в вагон и приказал развязать арестованным ноги и вывести. В эту минуту рыжий трубач с заляпанного навозом пола глянул на меня удивленно. Когда я его развязывал, он спросил вполголоса, что такое случилось. Я не ответил.

Ветеран 79-го первый догадался что к чему. Еще в вагоне он подошел к трубачу и прошептал, вот и приехали, трубач, тут они нас, как собак, перестреляют.

Арестованных штыками погнали за старые шахты. Там приказали встать на колени полукругом. Лейтенант, не затыкаясь, честил их изменниками родины, бандой анархистов, сраными алкашами, мятежниками и прочими красивыми словами; орал, что ему только в радость отстрелить свору оборванцев, которым неймется.

Все в страхе молчали, только второй трубач плакал, как ребенок, и повторял, что он тут ни при чем. Бес с Барабаном витал где-то далеко и вроде не соображал, где он. Тирсо Агилар, казалось, молился, а Жан Матурана глядел на всех обезумевшими глазами.

Когда лейтенант приказал развязать им руки, чтобы эти лабухи сыграли перед смертью, раз уж время

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×