Пока отец завтракал, сеньорита Голондрина дель Росарио рассматривала видавший виды брадобрейный чемоданчик, который так любила разбирать в детстве. Этот деревянный, обитый коричневой кожей чемоданчик с ржавыми железными уголками и затейливой гравировкой «Сиксто Пастор Альсамора, Цирюльник» знала в пампе каждая собака.
Сиксто Пастор Альсамора уже давно осел в Пампа-Уньон, был первым парикмахером в селении, но никогда не переставал объезжать соседние прииски. Правда, теперь он работал не под открытым небом, а в помещениях рабочих клубов и филармонических обществ. Кое-где его услугами пользовались даже управляющие. Скрепя сердце, он соглашался их стричь, потому что это шло на пользу делу: цирюльник был вхож в любой прииск кантона. К тому же с некоторых пор он отказался от тележки и путешествовал на автобусе, не желая обзаводиться автомобилем, хотя мог бы себе это позволить. «Этими лоханками на колесах, — говаривал он при виде „форда Т“, — ведает тот же бес, что заряжает ружья и револьверы».
Сиксто Пастор Альсамора почти не пил и гулянок не жаловал. Тайная любовь с вдовой из молочной лавки подпитывала его мужское самолюбие, а вдобавок, по его же словам, три могучих талисмана помогали ему развеиваться и жить полной жизнью: память, радение и гордость — память о жене, радение о справедливости для рабочего человека и гордость за Голондрину, точно выточенную по мерке покойной матери. Ну, а головокружительные усы, которые он напомаживал, опрыскивал розовой водой два раза в день и вообще неустанно холил, хоть и не любил бывать уличенным в этой заботе, составляли, по словам Голондрины, четвертый талисман.
Цирюльник не успел еще допить кофе, когда на улице раздался гудок «Венеры», автобуса, идущего в прииск Пинто. Он быстро встал из-за стола, утер рот краем платка, подхватил чемоданчик и простился с дочерью. Голондрина дель Росарио выглянула в коридор и проводила его взглядом до двери. Перед выходом цирюльник на секунду опустил чемоданчик на пол, послюнил кончики пальцев и в последний раз подкрутил усы. Потом распахнул дверь, обернулся, не шагнув за порог, кинул лукавый взгляд на дочь, едва различавшую его силуэт в ослепительном солнечном свете, и без обиняков спросил:
— Знаешь, небось, что к нам тиран едет?
От удивления она ничего не ответила, лишь слегка кивнула, и он тут же исчез в сияющем дверном проеме. Сеньорита Голондрина дель Росарио, заинтригованная, начала подумывать, а не известно ли отцу и о концерте.
Когда час спустя пришел хиленький угольщик, она была совершенно поглощена уборкой. Угольщик оставил груз у плиты и уже собирался уходить, но сеньорита Голондрина дель Росарио вспомнила, что нужно положить еще кусок угля в бочку с водой: «А то личинки разведутся».
Угольщик, незаметный тщедушный китаец, так выпачканный сажей, что и лица было не разглядеть, выполнил просьбу, не поднимая глаз, молча, только кивая или отрицательно качая головой. В поселке он прозывался «китаец Гонсалес» и был одним из многих азиатских эмигрантов, приехавших в начале века и тут же получивших, даже не желая того, чилийское гражданство. Имена в паспортах оказались записаны сокрушительными иероглифами, и тогдашние чиновники, ленясь разбирать загадочные палочки и черточки, ничтоже сумняшеся доверились своему слуху. Так что десятки китайцев по имени Лю Пи превратились в Лопесов, Ли Вонг получили фамилию Леон, а все Сам Чи бесповоротно сделались Санчесами. Угольщика звали Вонг Ца Ли, а потому записали Гонсалесом.
Расплатившись и оставив обычные чаевые, сеньорита Голондрина дель Росарио проводила китайца до порога, пожелала доброго дня и одарила улыбкой, такой же лучистой, как девятичасовое солнце, уже медленно стекавшее по стенам.
Как все прочие в городе, их дом, который она поначалу находила огромным и пустынным, был выстроен из кусков селитряной породы, скрепленных глинобетоном и оштукатуренных гипсом с песком. Все деревянные части были из орегонской сосны. Через весь дом шел длинный коридор с полом из плитки и стеклянной гравированной дверью. Комнаты были просторные, потолки — высокие.
По правую сторону коридора находилась мастерская отца с отдельным выходом на улицу, неприкосновенное святилище, содержавшееся хозяином в безупречном порядке. Вкруг стен широкого зала стояли стулья с выбитыми на сиденьях звездами, а на выкрашенных голубой краской стенах висели экзотические картины, оставшиеся от прежнего хозяина. Заднюю стену подпирал резной дубовый буфет, и на нем были расставлены флаконы с кремами и бутылочки с разноцветными жидкостями. Кресло цирюльника, обитое свиной кожей, возвышалось против скошенного зеркала, словно верховный алтарь или жертвенный камень в маленькой домашней пагоде. Рядом на полу отливала вязкой старинной бронзой плевательница, составлявшая предмет законной гордости хозяина: ни одна другая парикмахерская в городе не могла такой похвастаться. Над входом так, чтобы клиент мог видеть их в зеркале, висели часы с маятником, по которым полагалось замечать ровно 21 минуту, — «ни на волосок больше, ни на волосок меньше», чванился цирюльник, — уходившие у него на любую стрижку: хоть бобрик, хоть гарсон. Хоть под Родольфо Валентино[8], последний писк в пампе.
Сразу за мастерской шла небольшая кладовка, где хранились инструменты и лишняя мебель. Дальше — длинная комната, служившая кухней и столовой. Еще дальше — патио.
Также по правую сторону коридора, там, где на улицу выходило высокое окно с кованой решеткой, располагались гостиная и музыкальный зал, соединенные красивой двустворчатой стеклянной дверью. На каждой створке, как у всех дверей в коридоре, плавал выгравированный лебедь. В музыкальном зале, менее просторном, чем гостиная, стояла приятная таинственная тишь.
Рядом же находилась спальня отца и следом — ее спальня, побольше и поуютнее. Окно и дверь этой комнаты выходили не в коридор, как все остальные, а в патио. И это ей безумно нравилось, потому что по утрам золотое солнце вливалось в распахнутое окно, как река.
В патио с земляным полом имелся тростниковый навес рядом с кухонной стеной, а под ним — два плетеных кресла и несколько горшков с кустиками мяты, за которыми сеньорита Голондрина ухаживала усердно, словно монахиня. Под навес переносили обеденный стол в знойные дни. Но тогда следовало проявлять бдительность, ибо в самые ясные и тихие вечера из пампы вдруг налетали исполинские вихри, брали поселок штурмом, срывали крыши, сметали тростник и покрывали все на свете слоем соленого песка из пустыни.
В глубине патио, справа, совсем рядом с высокой стеной, отделявшей дом от соседнего борделя, ютилась уборная. Отец перестраивал ее уже четыре раза с тех пор, как сеньорита Голондрина дель Росарио приехала из интерната. Легкая постройка сиреневого цвета, казалось, дрейфовала по спокойному солнечному озеру и более всего напоминала кукольный домик. Сеньорита со стыдливой нежностью называла ее «сиреневая комната». Для отца это был «философский ящик».
Когда в полдень подъехала повозка с понедельничным льдом и выгрузили положенную им льдину в дерюжном мешке, она уже собиралась пообедать в одиночестве за большим столом. Дом сиял, как свежевымытый кувшин. Сколько бы отец ни предлагал нанять помощницу, сеньорита Голондрина дель Росарио наотрез отказывалась. Каждое утро она сама наводила порядок в домашней вселенной.
После обеда она села в полумраке музыкального зала и стала ждать учениц на урок декламации. С некоторых пор, по почину отца, кроме стихов Беккера и других поэтов-романтиков, выбранных из томика, доставшегося от матери, она разучивала с девочками стихи Виктора Доминго Сильвы[9], чилийского поэта, который некогда, путешествуя в пампе, ночевал несколько раз в брадобрейной мастерской.
По сравнению с гостиной, заставленной сервантами и креслами в желтых кретоновых чехлах, в музыкальном зале дышалось свободнее. Вся обстановка состояла лишь из рояля, пары стульев да столика для пластинок в стиле эпохи Людовика XV, на котором покоился граммофон, аппарат новейшей модели, игравший целый час подряд без заводки. Этажерку с фарфоровыми куклами пришлось перенести в гостиную, потому что девочки так увлеченно их рассматривали, что забывали стихи и путали выразительные жесты, каковыми нужно было сопровождать чтение.
Почетное место в зале занимал, разумеется, рояль. Мрачно и торжественно он возвышался в центре комнаты. Никогда ей не забыть, какой фурор произвел он в тот день, когда его, украшенным огромной розой из красной оберточной бумаги, доставили в интернат на запряженной мулами повозке. Товарки из богатых семейств целый год не давали ей житья своими насмешками.
Рояль также напоминал ей о приезде на север и смерти матери. Из долгого плавания на пароходе в память навсегда врезались две картины. Холодной ночью в открытом море, пока жалкого вида пассажиры