зачем же, спрашивается, нам ихние умные статейки читать, если они нас так и так бояться должны! Потому что мы придем и спросим их, насекомых, чем они занимались в Союзе, когда мы здесь кровь проливали! Я лично спрошу. Специально его отыщу и спрошу. Я статейку ту вырезал и спрятал. Разыщу его, товарищ прапорщик, и спрошу! – Большое тело сержанта напряглось и набычилось, лицо потемнело.
Кологривко, пряча ножичек в карман брюк, сказал:
– Потом разберешься, в Союзе… Сегодня ночью идем в «зеленку». Ты маленько отдохни. После обеда – на стрельбище. Давно на крючок не жали. Все тряпки да палки! А ты не маляр, а сержант. Понял, что говорю?
– Так точно! – ответил Варгин, собирая свое тело в груду твердых, упругих мышц. – На стрельбище давно не бывали!..
– Ну давай, бели, бели! Белый цвет – гигиена! Чтоб насекомые не водились! – услышал, отходя, Кологривко, огибая угол казармы.
Рядового Птенчикова он отыскал в клубе – знал, где его искать. Солдаты из самодеятельности готовились к Новому году. К последнему, как они надеялись, в этой безлесной, бесснежной степи, где декабрьское солнце сушило на плоских кровлях оранжевую хурму и урюк, а вместо елки привозили из предгорий кривую арчу, укра– шали ее фольгой из медсанбата и пластмассовыми уродцами, сделанными из медицинских капельниц.
Птенчиков, круглолицый, большеротый, с круглыми смешливыми глазами, похожий и впрямь на птенца, показывал фокусы. Он собирался стать клоуном, циркачом. Все привыкли к его проделкам и шуткам, не обижались, если шутки были не слишком уважительными. Дорожили его постоянной готовностью смешить, каламбурить.
Сейчас Птенчиков стоял на эстраде перед сидящими в зале солдатами. На полу, рассыпанное, пестрело самодельное конфетти. Бумажные цветные кружочки, вырезанные автоматной гильзой.
– Вуаля! – говорил Птенчиков, держа в руках две длинные газетные полоски. – Фокус-покус! – он увидел входящего прапорщика, устремил на него свои моргающие птичьи глаза. – Для самых маленьких!.. Вуаля!
Он аккуратно сложил обе полоски. Снова их разъял, показывая публике, что они существуют отдельно. Вновь плоско, аккуратно сложил. Взял со стола ножницы и отрезал внизу от обеих тонкую кромку. Обрезки упали на пол. Он отпустил одну из полосок, ухватив двумя пальцами другую, и та, которую он отпустил, стала опадать, но не упала, а повисла на первой – была ее продолжением. В руках у Птенчикова висела, колебалась длинная газетная лента, одна вместо двух отдельных.
– Фокус-покус! – повторил он, продолжая обращаться к Кологривко. Подхватил болтавшийся бумажный хвост. Опять сложил вдвое. Взял ножницы и отстриг нижний конец, разрушил соединение ленты – маленький обрезок газеты упал на пол. Отпустил один конец, и лента, вместо того чтобы отлететь и распасть– ся, вновь оказалась целой. Длинно, волнисто качалась в руках фокусника.
– Вот так же неразлучны наши замечательные командиры товарищи прапорщики Кологривко и Белоносов, хотя их регулярно «стригут» командиры роты, батальона, полка!
Он ловко, несколько раз подряд, повторил свой фокус, рассекая ножницами газетные ленты. И они чудотворно оказывались всякий раз соединенными воедино. Солдаты ликовали, хлопали, довольные не только фокусом, но и смелой насмешкой над вошедшим прапорщиком.
– Птенчиков, подойди ко мне! – позвал Кологривко.
Солдат бойко, весело спрыгнул с эстрады. Подскочил, щелкнул каблуками. Но не вытянулся перед прапорщиком, а длинным взмахом пустой, открытой ладони провел вокруг головы Кологривко, задержал свой взмах около его уха.
– Товарищ прапорщик, разрешите я вам помогу! А то торчит, неудобно! – И он вынул из уха прапорщика, показал всем присутствующим пуговицу со звездой. Солдаты гоготали, хлопали, стучали ногами. – И еще, товарищ прапорщик, извините, вот здесь у вас торчит! Наверное, мешает! – Он снова провел ладонью у самого лица Кологривко, задержался немного у другого уха, извлек из него стреляную автоматную гильзу. – Товарищ прапорщик ведет огонь из всех огневых точек! – сказал Птенчиков, показывая гильзу солдатам. – Этим достигается высокая плотность огня!.. И еще вот здесь! – Он хлопнул ладонями над головой Кологривко, осыпая его бог весть откуда взявшимся пестрым конфетти.
– Птенчиков, – устало улыбнулся Кологривко, – да погоди ты цирк разводить. Сегодня со мной в «зеленку». Отдохни, ночь спать не будешь. На стрельбище – после обеда. Там и покажешь фокус! Понял, Птенчиков?
– Так точно! – ответил солдат. Сиял круглыми птичьими глазами, крутил заостренным носом. – Это не вы потеряли, товарищ прапорщик? – И он протянул Кологривко ножичек с пластмассовой усатой головкой.
Кологривко не мог понять, когда этот ловкач вытянул ножичек у него из кармана.
Кологривко вернулся в свою комнатушку, достал из тумбочки ворох азиатских одежд. Длинные жеваные шаровары. Долгополую рубаху. Жилетку. Свитую, сложенную гнездом чалму. Шерстяную накидку. Афганский наряд, в который облачался, отправляясь на разведку, в засаду. Желтоватая линялая рубаха была порвана. Прапорщик достал иголку и нитку, стал аккуратно сшивать прореху, делая длинный рубец на ткани, выдергивая прелые, расползавшиеся волокна.
Это облачение, духовский костюм, он добыл у пленного. Душманы, привезенные в полк на броне, испуганные, потрясенные, пережившие обстрел и побои, жались к саманной стене. Солдаты, покуривая, поплевывая, смотрели на них из люков. И он, Кологривко, выбрал из пленных того, что был одного с ним роста, заставил раздеться, сгреб пыльный ворох одежд. Уходя, оглянулся: пленный, голый, худой, с костистыми плечами и ребрами, ежился, топтался у стальной гусеницы.
С тех пор он не раз облачался в чалму и пузырящиеся шаровары. В засадах, когда зарывался в бархан и вел наблюдение за красноватой волнистой пустыней, не мелькнет ли где вялый дымок «тоеты», не затуманится ли пылью верблюжья караванная тропа. Укутывался накидкой, пряча под нее автомат и гранаты, когда провожал командира на тайные встречи с разведчиком: пока они говорили о чем-то, он вглядывался чутко в сумерки, на тропу, на мостки у ручья, сжимая под накидкой готовый к стрельбе «акаэс». В последний раз, во время ночного налета на придорожный дукан, где пряталась душманская группа, он порвал рубаху. Подкатили без огней на двух «бэтээрах», вломились в дукан, забросали «духов» гранатами, и во тьме среди вспышек и трасс он зацепился рубахой за крюк, вырвал клок.
Теперь он сшивал ветхую ткань, протыкал ее иглой, готовился к ночному рейду. Чувствовал запахи, исходящие от поношенных материй. Они источали слабые дуновения дыма, полыни, домашней скотины, крестьянского двора, очага. Пахли чужим человеческим телом, передававшим холсту и сукну свое тепло и дыхание во время трудов и хождений, полевых работ и молений. В матерчатые складки и швы залетел и держался запах железа и пороха, бензиновой гари и смазки. Испарения хлебного поля смешались с едкими дымами войны. Прапорщик улавливал легчайшие токи, исходящие от азиатской одежды. Думал: кто еще после него накинет на плечи желтоватую линялую ткань, водрузит на голову пышную, как капустный кочан, чалму?
Впервые в жизни он взял в руки иглу в детском доме, после встречи с женщиной, которую принял за мать. Он увидел ее на другом берегу ручья, в белом платье. Такая мука, любовь, вина были на ее блеклом лице, что он тотчас узнал свою мать. С криком кинулся к мостику, на тот берег, чтобы скорее ее обнять. Но когда добежал – никого. Только лежала на траве белая ленточка. Он поднял ее, долго рыдал. Знал, что это мать приходила на него посмотреть. Ленточку он пришил изнутри к своей детской куртке, долго и неумело орудуя иглой.
Сейчас он чинил прореху, испытывая неясную нежность и вину перед этими поношенными одеяниями. Они были созданы человеком по образу своему и подобию. Бессловесно и преданно служили ему, сопутствуя в страдании и радости. Умирали, исчезали, изнашивались вместе с человеком.
После обеда на стрельбище сошлись обе группы – майора Грачева, в которую входил Кологривко, и вторая, возглавляемая капитаном Абрамчуком. Капитан, высокий, чернявый, жилистый, с красным шрамом через все лицо, доложил майору о готовности групп.
Стрельбище размещалось за гарнизоном, в сорной пустыне, с маленькими вихрями пыли, с далекими, разрушенными временем глинобитными крепостями. Свалка отходов, накопленная за десятилетие, ржавела грудами банок. Над ними, не боясь людей, медленно всплывая на потоках горячего ветра, кружили грифы.