ночью за мной пришли вооруженные люди в штацком и приказали следовать за ними. Я был настолько испуган, что и не подумал даже о том, чтобы спросить, куда меня ведут. Просто тупо покорился судьбе. Меня затолкали стволами автоматов в большой крытый грузовик, в котором уже сидело около трех десятков насмерть перепуганных людей, мужчин и женщин. Ехали долго, может быть час. Наша машина влилась в колонну таких же крытых грузовиков. Двигались без света, в густом сумраке. За монотонным гулом моторов была слышна усилившаяся стрельба в городе. Остановились в лесу. Нас высадили. Мы сбились в кучу, как стадо покорных овец перед убоем. Кто-то, видимо, рехнувшись от переживаемого ужаса, запел 'Марсельезу', и его тут же закололи штыком. Мы ожидали самого худшего, но больше никого из нас не тронули. Так прошло около двух часов. Все это время машины с людьми прибывали и прибывали. Где-то ближе к рассвету нас построили в колонну и погнали вглубь леса. Бежали долго. Многие от изнеможения падали, но их ударами прикладов и уколами штыков заставляли подняться и вновь бежать. Тех, кто совершенно выбился из сил, закалывали. Палачи делали свое дело в полном молчании: ни разговора, ни команд, ни криков. Нас гнали до тех пор, пока в темноте среди деревьев не стали виднеться какие-то белесые пятна. Их было много. Из отряда конвоиров вышел один, в маске, одетый в джинсовый костюм и с автоматом в руках, и сказал с какой-то злорадностью в голосе, на ломаном украинском языке: 'Свидание разрешено, господа, мать вашу!' Они ушли, не сделав нам более ничего плохого. Мы же остались стоять, не понимая ни смысла этих единственных слов, ни происходящего. Светало. Белые, размытые темнотой пятна становились видны более отчетливо. Закричала женщина, потом другая, и скоро поднялся такой вой и причитания, что от них можно было оглохнуть. Кричали не от испуга или отчаяния, а от горя: белыми пятнами оказались человеческие тела. Их были сотни! Мужчины, женщины, юноши, девушки, мальчики и девочки. Все раздетые полностью, окровавленные и изуродованные. Тем ранним утром все, кого привезли в тот лес, нашли среди деревьев своих родственников и друзей, мертвыми. Нашел и я своего Андрея…
Лекарь замолчал и уронил голову на грудь. Он глубоко и шумно дышал. Саша слышал, как тяжело и громко падали его слезы на газету.
— Не надо больше, — тихо попросил он, одновременно стараясь сглотнуть упругий ком, застрявший в горле. Он понимал, что у него не хватит сил дослушать этот рассказ до конца.
— Надо, Александр Анатольевич. Надо, можно и нужно. Ты боишься моего 'салюта'?
Саша отвел глаза в сторону.
Собеседник поспешил его успокоить:
— Нечего больше бояться. 'Проверено — мин нет' — не так ли у вас, саперов, пишется?
Ответ был не нужен.
Лекарь налил еще вина в стаканы. Выпили, не закусывая. В этот раз сладость в напитке почти не чувствовалась, только усилившаяся горечь с привкусом соли, наверное, от слез. В сознании не было туманящего хмеля.
— Я шел с Андреем на руках обратно в город. Не помню, сколько времени шел. Лишь только тогда, впервые в жизни, я понял, что такое утрата. Это когда нет ни единой мысли, вместо них белый огонь в сознании: видишь предметы, но не можешь их осознать — все испепеляет огонь, который надолго поселился под моим черепом. Это была боль. Прошло много времени, и я сейчас начинаю вспоминать: я шел с сыном на руках, рядом шли такие же убитые горем родители, мужья, жены, навстречу ехали машины с ликующими людьми. Люди пели песни, веселились, размахивали огненно-рыжими знаменами Алгонии, но, приблизившись к нам, смолкали и спускали на древках флаги. Они сажали нас в свои машины, украшали их по национальному обычаю цветами печали, и мы медленно ехали в город. Грустная песня перекрывала урчание моторов. Я потерял сознание… Через несколько дней были похороны, на которые съехались люди со всей страны. Победа народа над диктатурой — это огромный и святой праздник, но на нем не пели веселых песен, не танцевали, не играли музыки. Только грустная старинная песня сопровождала мертвых героев, как положено по древнему алгонскому обычаю. То, что произошло в лесу, назвали 'Кряцевской местью'. Но со скорбью была и радость победы. На следующий день город вновь тонул в зарницах, но уже только от салюта. Диктатора Тодора схватили. Он повторил судьбу Муссолини — итальянского диктатора и фашиста. В день праздника ко мне в гостиницу, помянуть Андрея, пришли его друзья и сослуживцы. Они рассказывали мне о нем, о его подвиге, когда он старался отговорить пьяных милиционеров от штурма посольства. Но что они могли рассказать отцу о сыне? Больше в той стране мне было нечего делать. Звонил Иван, просил приехать. Я был согласен, но для оформления надлежащих документов необходимо было вернуться в Украину. Я надеялся, что работа в Америке поможет мне потушить огонь горя, полыхавший в моем сознании. Перед самым отъездом в Штаты меня пригласили в СБУ. Это обыкновенная процедура собеседования, если ты физик-ядерщик, у которого за плечами участие не в одном секретном проекте. Я сидел в приемной какого-то генерала и ждал своей очереди. Волнения не было — я знал наперед, какие вопросы будут задаваться. Был готов к той настороженности, граничащей с плохо скрываемым презрением, которое раньше могло глубоко ранить в сердце. Рядом со мной, за своим рабочим столом, копошился какой-то майор, адъютант. Зазвонил телефон, майор снял трубку, встал, поправил китель, указал мне рукой на дверь и с улыбкой сказал: 'Свидание разрешено, господа…' Может, это была злая игра воображения, воспаленного пережитым горем, может, редкое по случайности простое совпадение, но я тогда, впрочем, как и сейчас, не верил и не верю в роковые совпадения: все в том человеке было похоже на того изувера в ночном лесу — интонация, манеры и акцент! Сходилось все!.. Огонь в моей голове вспыхнул настолько ярко, что я потерял сознание. Когда пришел в себя, оказалось я что лежу на полу, скрученный так, что не было возможности пошевелить даже пальцем, было трудно дышать и смотреть — из раны на голове кровь стекала прямо на глаза; вокруг злые морды охранников; всюду щепки от разбитой мебели, осколки пластика и стекла; обеспокоенные хлопоты бригады 'неотложки' возле чьего-то распластанного на полу тела. Я увидел на его теле изорванный китель с майорскими погонами. Не знаю, что тогда произошло, может, уже тогда безумие полностью овладело мной, но мне стало легко и весело. Я стал смеяться и не мог остановиться до тех пор, пока меня не вырубил охранник ударом ноги в лицо. Потом был следственный изолятор: теснота, вши, жажда, вонь, допросы с побоями, но мне все это удалось вытерпеть. В этом мне помогала мысль, что я убил таки этого гада. Следователю я рассказал все, но он мне не поверил. Показывал документы, доказывающие, что Переверзнев Олег Игоревич — так звали этого майора — не был в том году нигде, кроме Украины, где с честью и мужеством выполнял свой воинский долг, протирая штаны в приемной своего генерала, и командуя ротой компьютерных клавиш, за что, кстати, был недавно представлен к нескольким боевым наградам и внеочередному воинскому званию. За какие такие заслуги наградили? Но никто не торопился отвечать на этот вопрос. Они не верили мне, я не верил им. Они страдали оттого, что больно разбивали об меня кулаки, а я оттого, что выплевывал сломанной челюстью выбитые зубы и с хрустом дышал из-за поломанных ребер. Такое 'мирное' житье продолжалось около трех лет. Сокамерники ласково называли меня 'трупиком'. Все было бы хорошо, и сконал бы я тихо возле параши, если бы одним прекрасным днем не воткнули в камере одному блатному заточку под лопатку… Я только на кровь и на мертвого глянул, как в голове вновь вспыхнул белый огонь… Не знаю, что я там натворил, но очнулся уже здесь, в 'люксовых номерах'. С меня сняли все обвинения, дело закрыли, майора, скорее всего, торжественно и с салютом похоронили, как героя. Меня прозвали Лекарем и стали брить раз в неделю нагло, чтобы от ударов электрошока не горели волосы. Потом стучать током по мозгам стали реже и только при необходимости.
— Почему же ты сам брился? — спросил Саша.
— Бритвы у них тупые и руки не оттуда растут. Однажды чуть не скальпировали. Вот и взял я это дело в свои руки.
Лекарь лег на стопки с бельем и облегченно вздохнул:
— Теперь говорят, что я здоров. Обещают скоро выписать.
— Зачем же тогда продолжаешь бриться?
— Привычка. Это утерянная часть свободы, дорогой мой Александр Анатольевич. Рефлекс, выработанный за семь лет.
Он поднялся и разлил остатки вина по стаканам.
— Выпьем же за то, чтобы я скорее от него избавился. За нашу долгожданную свободу!
Лекарь выпил и с силой, до хруста в пальцах, смял свой стакан и уронил его на газету.
— Вы уедете обратно в Америку? — отставляя свой пустой стакан, спросил Саша.
Лекарь вяло закивал: