что оно было новое. Я крови не заметил, когда надевал пальто; оттого у меня она и на спине оказалась. А вы, может, и поверили, что это из носу?» — насмешливо заключил он, обращаясь к следователю и напоминая свое первое объяснение этого пятна.
В тюрьме он себя держал спокойно и просил «почитать книжек». Но, когда я однажды взошел к нему в камеру, он заявил мне какую-то совершенно нелепую жалобу на смотрителя и, не получив по ней удовлетворения, сказал мне: «Значит, теперь мне надо на
В заседании суда, в начале июня, действительно присутствовал граф Пален, приехавший в Казань на ревизию. Нечаев держал себя очень развязно, говорил колкости свидетелям и заявил, что убийство совершилось «фоментально» (т. е. моментально). Присяжные не дали ему снисхождения, и он был приговорен к 10 годам каторги. В тот же день казанское дворянство и городское общество давали обед графу Палену в зале дворянского собрания. В середине обеда мне сказали, что приехал смотритель тюремного замка по экстренному делу. Я вышел к нему, и он объяснил, что Нечаев, привезенный из суда, начал буйствовать, вырвал у конвойного ружье и согнул штык (он обладал громадной физической силой), а затем выломал у себя в камере из печки кирпич и грозил размозжить голову всякому, кто к нему войдет. Его удалось обезоружить, но смотритель находил необходимым заковать его в ручные и ножные кандалы, не желая, однако, это сделать без моего ведома, так как на мне лежали и обязанности старого губернского прокурора. Я отнесся отрицательно к этой крайней мере и посоветовал ему подействовать на Нечаева каким-нибудь иным образом. «Что — котята еще у него?» — «У него — он возится с ними целый день и из последних грошей поит их молоком». — «Так возьмите у него в наказание котят». Смотритель, старый служака прежних времен, посмотрел на меня с недоумением, потом презрительно пожал плечами и иронически сказал: «Слушаю>с!»
Прошло три дня. Смотритель явился ко мне вновь. «Господин прокурор, позвольте отдать котят Нечаеву». — «А что?» — «Да никак невозможно». — «Что же? буйствует?»— «Какое, помилуйте! Ничего не ест, лежит у дверей своей камеры на полу, стонет и плачет горючими слезами: «Отдайте котят, — говорит, — ради Христа отдайте! Делайте со мной, что хотите: ни в чем перечить не буду, только котяточек моих мне!» Даже жалко его стало. Так можно отдать? Он уж будет себя вести примерно. Так и говорит: «Отдайте: бога за вас молить буду!»
И котята были отданы убийце Чернова.
Я всегда находил, что в нашей русской жизни воспитание детей построено на самых извращенных приемах, если только вообще можно говорить о существовании
я готов сурово порицать этих добрых и милых людей за то, что к сомнительному благодеянию — дать жизнь — они присоединяют еще и жестокость своей воспитательной отравы. Но об этом можно бы писать целые часы, писать слезами и кровью, широко почерпнутыми из повседневных явлений современной жизни с ее психопатами, неврастениками и самоубийцами.
И мне невольно вспоминается первое из впечатлений ужаса, которое я испытал вследствие стремления доставлять детям развлечения. Когда мне было лет восемь, меня взяли в Пассаж, в Петербурге, где был кабинет восковых фигур *. Я вижу этот кабинет и все фигуры до сих пор с такой отчетливостью, как будто я стою перед ними. В конце кабинета в последней комнате помещалась темная раздвижная занавесь и пред нею маленькая рампа, за которой зажгли ряд свечей; затем хозяин кабинета на ломаном русском языке объяснил усевшимся перед рампой посетителям, что будет показана сцена из времен испанской инквизиции, представляющая пытку дочери знатного испанца, которую слуга-негр обвинял в ереси. Присутствовавшая при пытке сестра несчастной сошла, при виде ее страданий, с ума, а доносчик, запертый в соседней комнате, сознав гнусность своего поступка и слыша стоны своей жертвы, старается разбить себе голову об стену. После этого объяснения следовало меня, восприимчивого и нервного ребенка, взять за руку и немедленно увести. Но это противоречило бы теории доставления развлечений…
Занавесь раздвинулась, и предстала картина, которая никогда не изгладится из моей памяти. По стенам, в глубине сцены, стоял ряд монахов с надетыми на голову черными остроконечными капюшонами, в которых были сделаны лишь два маленьких зловещих отверстия для глаз;, перед ними, за покрытым черным сукном столом, стоял, протянув повелительно руку, главный инквизитор в красной мантии, а на первом плане один палач, в узком черном же капюшоне, но не в рясе, крепко держал стоявшую на коленях молодую и красивую девушку с растрепанными волосами, разинутым, конечно, для крика, ртом и полными страдания и ужаса глазами, а другой, схватив ее за рук у, окровавленными клещами вырывал у нее ногти. В стороне, лицом к зрителю, стояла ее сестра в белом платье, устремив вдаль безумный взор и зажимая себе уши руками, а рядом, в небольшой комнатке, молодой негр или, вернее, мулат, в светлой одежде, с ужасным выражением лица, ударялся головой об стену, и кровь текла по его лицу, оставляя следы на стене и на платье. Мне трудно передать, что я перечувствовал, глядя на эту картину. Доставление мне этого жестокого развлечения сопровождалось, в том же воспитательном ослеплении, предложением книги Поля Ферраля «Тайны испанской инквизиции», а результат всего этого выразился в том» что я почти месяц не мог спать, переживая каждую ночь виденную мною картину или постоянно просыпаясь с криком ужаса, если удавалось забыться на некоторое время. С тех пор у меня явилось инстинктивное и непреодолимое отвращение к восковым фигурам, и попытки переломить себя и зайти в Panoplicum в Берлине стоили мне насилия над собой и отравленного на целый день настроения. Говоря откровенно, если бы даже и теперь, когда мне идет восьмой десяток, мне предложили остаться на ночь в комнате, где лежит несколько трупов, хотя бы и в том виде, в каком их приходится видеть в анатомическом театре, или же в комнате, где находится несколько восковых фигур, одетых и даже красивых, я без колебаний предпочел бы первое, до того мне тягостно и тошнотворно зрелище этих остановившихся глаз и этих безжизненных рук и ног, перед которыми ноги трупа все-таки кажутся более живыми. Замечу при этом, что флорентийские раскрашенные статуи не производят па меня никакого неприятного впечатления. Очевидно, в основе всего лежит восковой кабинет в Пассаже.
Я думаю вообще, что восковые кабинеты и во многих отношениях современные нам кинематографы должны быть подчинены строгому и действительному надзору для ограждения их посетителей от вредных и