принимаемых по этому делу правительством, были, по воспоследовании высочайшего повеления о прекращении судебного по делу производства, оглашены во всеобщее сведение в форме правительственного сообщения. Вследствие этого совещание положило: I. Судебное производство по делу о крушении, постигшем императорский поезд 17 октября 1888 г., прекратить. II. Предоставить министру путей сообщения войти в рассмотрение обнаруженных следствием неправильных действий и упущений по службе заведовавшего техническо-инспекторской частью охраны барона Таубе и правительственного инспектора железной дороги Кронеберга и подвергнуть их соответствующим мере вины каждого из них взысканиям в пределах дисциплинарной власти. III. Поручить министру юстиции сообщить министру путей сообщения все, содержащиеся в следственном производстве о событии 17 октября 1888 г., указания на неправильности, допускавшиеся в эксплуатации Курско-Харьковско-Азовской железной дороги. IV. Предоставить ему же, министру юстиции, по воспоследовании высочайшего повеления о прекращении судебного производства по делу о крушении императорского поезда, опубликовать в «Правительственном вестнике» сообщение, заключающее изложение главных обстоятельств, выясненных следствием об этом событии, и сущности принимаемых правительством по сему делу мер.

Это постановление особого совещания было высочайше утверждено 5 мая. Но еще ранее этого Манасеин заявил мне, что по указанию государя редакцию сообщения поручено составить мне, как наиболее знакомому с делом, и обсудить ее в особом совещании из четырех министров: его, Победоносцева, Гюббенета и И. Н. Дурново. Манасеин, видимо, совершенно охладел к делу и махнул на него рукой. Другая «злоба дня» овладела им всецело. Знаменитая резолюция государя на докладе Толстого об упразднении мировых судей и учреждении земских начальников разразилась над ним, как бомба, вызвав сначала попытку решительных возражений с его стороны при обсуждении дела в Государственном совете, в чем сказался его старый служебный опыт, а затем — внезапный переход его на сторону меньшинства, с мнением которого согласился внушаемый Толстым Александр III. Эти колебания, измучив нравственно Манасеина, погубили его одно* временно и во мнении Государственного совета и во мнении государя, пробудив недоверие последнего. В апреле и мае 1889 года Манасеин чувствовал, что почва под ногами колеблется, терял всякую устойчивость и был край-» не нервен. Я составил подробное и мотивированное правительственное сообщение, стоившее мне большого труда, прочел его в совещании министров в какой- то унылой и пустынной комнате Государственного совета. Против опубликования технических данных и выводов экспертизы горячо и бессвязно стал возражать Гюббенет, говоря, что такое объявление во всеобщее сведение есть диффамация вверенного ему ведомства. Но его никто не поддержал; моя редакция была принята, и решено было, напечатав, разослать ее на другой день участникам совещания на предмет детальных замечаний. Через два дня эта редакция была напечатана в окончательном виде с прибавлением лирического конца не без яда против Посьета, составленного Победоносцевым. Но, когда мы собрались 7 мая для утверждения этого проекта, настроение участников совершенно изменилось. Гюббенет озлобленно пожимал плечами, фыркал и заявлял, что никак не может согласиться компрометировать свое ведомство, а Победоносцев вдруг начал говорить, что и самое сообщение представляется излишним: дело предано воле божьей, и, следовательно, нечего о нем много разговаривать и давать пищу газетам. Я с изумлением взглянул на него и сказал: «Но ведь надо же успокоить общественное мнение и дать ему ясное понятие о деле!» — «Какое там общее мнение, — возразил он мне раздражительно, — если с ним считаться, то и конца краю не будет. Общее мнение! Общее мнение! Дело известно государю и правительству, ну и достаточно!» Манасеин молчал. Я стал горячо спорить и сказал, что если такое мнение будет принято, то мне остается пожалеть о том, что я не знал о возможности его раньше и так бесплодно тратил силы, не предполагая, что дело будет решено в застенке, с упразднением всякой гласности. Меня совершенно неожиданно поддержал Дурново, от которого я никак этого не ожидал. «Нет, — сказал он, — так оставлять нельзя: на что же это будет похоже? Будут бог знает что рассказывать. Надо напечатать, да ведь и государь это приказал». Мы сошлись, наконец, на том, что редакция будет сокращена и освобождена от всяких сопоставлений, содержа лишь объективную картину открытого. Я просидел целый вечер и ночь, урезывая и сокращая свой проект, который и был, наконец, принят без возражений, опять с присовокуплением победоносцевской лирики. Но 9 мая Манасеин попросил меня зайти к нему, сказал мне, что остальные члены совещания обратились к нему в Государственный совет с заявлением, что вторая редакция им кажется все-таки слишком подробной для правительственного сообщения и что они убедительно меня просят ее сократить во избежание дальнейших проволочек и разногласий. Я чувствовал, что остаюсь один, что Победоносцев играет в двойную, коварную игру, что меня никто не поддерживает и что дальнейшее колебание и проволочка времени могут свести на нет всякий нравственный и практический результат дела о крушении. Надо было попытаться спасти хоть что-нибудь. С отвращением и болью принялся я за новое сокращение и составил третий проект сообщения — сухой, сжатый до крайности и скупой на характерные подробности. Форма этого сообщения исключала и лирику Победоносцева, содержа в себе лишь точную фактическую мотивировку постановления особого присутствия 24 апреля. Манасеин написал мне, что редакция превосходна и что он представляет ее государю, как результат совещания министров. Но, несмотря на волю государя, так ясно выраженную мне при представлении и в утверждении постановления особого присутствия 24 апреля, никакого правительственного сообщения сделано не было.

Бюрократическая тина засосала это дело, и мелкие чиновничьи самолюбия засыпали своим канцелярским пеплом работу, в которую было положено столько душевных и телесных сил и опубликование результатов которой было бы доверчивым ответом правительства обществу. Все ограничилось рескриптом председателю комитета министров от 13 мая с весьма неопределенным и непоследовательным содержанием, причем «монаршее милосердие» было мотивировано «божьей милостью», в которой усматривалось «грозное внушение свыше» каждому из поставленных на дело начальств верно соблюдать долг своего звания; да еще изданием Синодом последования благодарственного молебствия месяца октября в 17 день, в котором говорилось, между прочим, почему-то приуроченное к спасению от опасности желание: «Никто же в нас да не глаголет высокое в гордыне и да не изыдет велеречие из уст наших, да не хвалится в нас мудрый мудростью своею и сильный силою своею и богатый богатством своим».

Прекращение дела вызвало общее недоумение, но вскоре все было забыто и вошло в свою колею. Гюббенет, которому Манасеин отослал все следственное делопроизводство, просил меня отметить и указать, какие нужно сделать распоряжения по открытым злоупотреблениям. Он несколько раз писал мне весьма любезные письма, спрашивая моих мнений, и, кажется, понял, что устранение и даже оглашение беспорядков в его ведомстве нисколько такового на будущее время не компрометирует.

Взыскал ли он и как со «стрелочника» Кронеберга, я не знаю. Но, вернувшись осенью из-за границы, куда я уехал, измученный телом и душою, в половине мая, я с изумлением узнал о непоследовательности нового министра путей сообщения. Он, фыркавший и протестовавший в совещании, приказал напечатать в журнале путей сообщения все протоколы осмотра потерпевшего крушение поезда и пути с планами и графиками, а также всю экспертизу *. Но это позднее сознание им своего долга не привело уже ни к чему, никто этого журнала, кроме инженеров, не читал, газеты ничего не перепечатали, а Посьет и его благоприятели все продолжали петь о невинно пострадавшем старце.

Так прошел год. Летом 1890 года я уехал через Штеттин за границу. Первая немецкая газета, которую я встретил на германском берегу, кажется, «Berliner Tageblatt», содержала ошеломившую меня перепечатку из газеты «Temps»[71], что парижский следователь Atalin, производя обыск у анархистов, изобличивших себя неудачными опытами над разорвавшейся динамитной бомбой в Бельвиле, нашел в их бумагах «1е plan de la catastrophe de Borky» [72], так что политический характер крушения сделался вне сомнения. Я пережил в Берлине самые тягостные минуты* не нуждающиеся в объяснениях, и немедленно написал Манасеину, не нужно ли мне вернуться в Петербург для каких-либо разъяснений по делу, принявшему столь неожиданную окраску, придающую и самому прекращению его особый характер. Я ясно представлял себе, бродя по улицам Берлина «оглушенный шумом внутренней тревоги», все злоречие, злорадство, инсинуации и клеветы, которые должно было вызвать подобное открытие. Взволнованная и болезненно-возбужденная мысль, отнимая сон, заставляла меня без конца, днем и ночью, рыться в воспоминаниях о фактических обстоятельствах дела и о ходе следствия, стараясь найти место, время и причины моей ошибки или невнимания… Манасеин написал, чтобы я успокоился совершенно, что во взгляде на дело никакого изменения не произошло и что

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ОБРАНЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату