наряд. Ну, думаю, убил и решил устроить похороны… Вот пират!
Он долго стоял, к чему-то прислушиваясь, ощущение у меня было такое, что вот сейчас он вскрикнет и на всю округу поднимет всполошный плач, свойственный лишь русским бабам, оплакивающим в лютом горе покойника и заодно с ним себя. Но ничего подобного не произошло. Гусариков буркнул нечто невразумительное, и – слава богу – к нему, как ни в чем не бывало, зачелночила Веста… Честное слово, увидав Весту в целости и сохранности, я готов был на радостях перекреститься. И что говорить, Гусариков мне стал как-то симпатичней…
А он постоял-постоял и направился к телеграфному столбу. В руке у него появилась широкая кисть. Гусариков обмакнул ее в кастрюлю и старательно начал водить ею. Потом достал из-за пазухи лист бумаги и аккуратно приклеил его. Он шел торопливо от столба к столбу в глубину поселка и на каждом приклеивал листки.
Я не выдержал и подошел к первому. На листке из ученической тетрадки крупным корявым почерком было выведено:
О б ъ я в л е н и е!
Продается дом дубовый на фундаменте, под цинковой крышей. Добротные хозяйские постройки. Погреб кирпичный. В доме имеется водопровод, а также газ на баллонах. Сад – сорок одна яблоня, сто кустод малины, тридцать с гаком кустов крыжовники и др. С предложениями обращаться по адресу: Кавалеровский поселок, улица Гвардейская, дом 2. Гусариков Павел Никанорович. Там же продается собака (дог с родословной), 3,5 года, окрас черный.
– Эге! – присвистнул я, дочитав объявление. – Довели, знать, тебя дворняги до ручки.
Я медленно возвратился назад. Пират лежал в тени, вздыхая жарко и шумно. На крышу конуры нагло уселась сорока, она, заслышав мои шаги, с противным сухим стрекотом перелетела на крышу дома и устроилась на трубе.
– Ну, вот, Пират, сорока тебе и весть принесла па хвосте. И знаешь, что за весть?
Черт подери, Пират выслушал меня с удивительным вниманием и заинтересованностью. Он даже привстал и раскрыл пасть, чтобы лучше слышать.
Когда я сообщил хозяйке об объявлении, старушка ничуть не удивилась, лишь глубоко вздохнула и как печать поставила:
– Поделом ему. Правда, усадебка его – дно золотое. Да не все то золото, что блестит!
Остаток дня Пират смирно просидел на цепи. Лишь под вечер он попытался было освободиться, но, видать, передумал и остался на привязи…
Далеко за полночь я стоял на вершине горы.
Сполохи совсем ослабли, лишь иногда лениво вспухали и тут же опадали, не успев подняться даже выше телеграфного столба. Да и звезды как будто успокоились, сияли ровным устоявшимся светом и не мешали Друг другу. Лишь иногда поздняя звезда срывалась с черного неба и проносилась метеором, но как-то косо, криво и робко.
Поселок спал. Вдали, за лесом, уютно покряхтывал трактор, поднимая зябь.
На душе было неспокойно, словно нечто невидимое оборвалось и отлетело.
Я чего-то ждал, но чего? – да навряд-ли и ответишь, а потому я даже и не пытался сосредоточить мысль на чем-либо определенном и конкретном. Не знаю, как с другими, а со мною такое частенько случается, когда душа, подернутая сомненьем и тоской, вдруг сжимается тихо, осторожно, но настойчиво. Тогда и больно и сладостно стоять, где-нибудь ночью, среди ровной долины, а лучше всего оказаться на таком взгорье и чувствовать, что ты один на один и с самим собою и со всей Вселенной. И хотя подсознательно ты знаешь об этом, а ясности нет. И тогда и глубинах зарождается нечто неопределенное, такое высокое, что и душою не объять…
Я ждал чего-то, но чего? – да навряд-ли и ответишь. Однако ждал и, кажется, не дождался. А потому уже собрался было отправиться к себе на сеновал, как вдруг у дома Гусарикова раздался омерзительный вой, бесконечно длинный и однотонный. Я с удивлением признал в нем голос Пирата. А вой несся и ночи, злобный до зябкости.
За речкой ему откликнулись другие собачьи голоса. И вот вся округа наполнилась разноголосьем. В отличие от прежних ночей собаки держались на почтительном расстоянии от Гвардейской улицы, за исключением Пирата.
Они выли победно, остервенело.
Но в доме упрямо отмалчивались. Словно наперекор всем псам – отмолчались.
Собаки повыли-повыли и, оскорбившись, затихли.
А вдали с шуршаньем вырастал и пузырился самый удивительный сполох. Он рос и рос, приближаясь ко мне, долго-долго дрожал над полумиром и вдруг с треском, быстрыми брызгами рассыпался по всей округе, и тут же я увидел Леопольда, который, покачивая большой головой, осветился дрожащим голубым сиянием и медленно растаял в сгустившейся темноте.
…Утром мне принесли телеграмму. Я собрал чемоданчик и вышел на крыльцо.
Солнце светило робко. По небу пошли зябкие облака, и налетевший порыв ветра, уже чуть подмороженного, выбросил в небо из-за окоема первый неровный косяк журавлей. Они летели высоко и лишь тревожное «кур-лы!», словно палочка слепого, ощупывало дорогу, чтобы случайно не оступиться в выбоине и не сбиться с пути.
– Прощай, Пират!
Он стоял у своей конуры, смурый и вялый. Лишь услышав мой голос, повернулся ко мне и также грустно кивнул головой на прощанье…
…Прошло порядочно времени.
Писем я почти не пишу, а потому и сам редко получаю. Но как-то, уже в конце душной городской весны, пришло одно. Я с недоумением вертел его в руках, тщетно гадая, от кого бы оно. Оказалось – из Кавалерова. В начале письма шли упреки, бесконечные поклоны от смутных знакомых, которых я и по имени не помнил…
И, наконец, как первый сполох, шуршащий и тревожный, задел, удивил меня. Гусариков-то продал свои хоромы вместе с Леопольдом и переехал в отдаленный район, где и обосновался. И самое удивительное – У моей тетушки в то же самое время пропал Пират. Сколько ни искали, он как в воду канул.
Послухам, когда Гусариков узнал, что исчез Пират, он заволновался на новом месте, а затем собрался тронуться дальше.
Найдется ли ему спокойное местечко на земле…