способные довести меня до безумия. Я был не силах сосредоточиться хотя бы на миг. Это сказывалось на моей работе. Лишь одна строчка, вычитанная у Шекспира, еще могла привлечь и удержать мое внимание: когда снег тает, куда девается его белизна?
Я зациклился на одном вопросе, и это было дурным знаком. Следовало взять себя в руки, иначе, я чувствовал, мне грозило безумие.
Однажды я решил встретиться с Сесиль Арман- Кавелли. Не для того, чтобы оскорбить ее, наказать или разоблачить. Я хотел только поговорить с цветочницей. Расспросить о причине ее поступка. Как она это сделала – не столь уж важно. Вопросы теснились в моей голове. Я поспешно записывал их в блокнот, дабы наверняка ничего не забыть. С таким же успехом можно было толочь воду в ступе: все вопросы уже навеки врезались в мою память.
Перечитывая свои записи, я понимал, что в них сосредоточено все, что не давало мне покоя с тех пор, как к моей неодолимой тяге к сороковым годам добавилось увлечение историей. Все сомнения и колебания, возникавшие в моей душе в процессе изучения периода оккупации. Расплывчатый мир, очертить границы которого мне так и не удалось за двадцать лет научной работы. Суть проблемы можно было сформулировать в нескольких фразах. Если подумать, ее следовало свести к одному-единственному вопросу: что движет человеком, творящим зло, – подсознательное влечение к смерти, инстинкт разрушения, стремление к господству и жажда власти, присущие каждому? И в какой мере это зависит от нашего нравственного и духовного воспитания, политической ситуации, социальной среды и идеологии? Я стоял перед этой дилеммой и не находил выхода. И все же ее дуализм был для меня очевиден. Вопрос казался мне примитивным, но в то же время я был не в состоянии это уразуметь. Все сводилось к одному, даже когда карты путались, когда я, к примеру, осознавал, что у некоторых французов антисемитизм был просто патологией.
Я и представить себе не мог, что перед встречей с какой-то цветочницей меня станут одолевать мучительные раздумья о врожденной или приобретенной природе зла.
Мне следовало заручиться всеми козырями. Не сразу переходить в атаку. Мой план был как нельзя более традиционным: постепенно сужая круги, незаметно приблизиться к жертве и обнаружить свое присутствие, лишь убедившись, что ей не удастся ускользнуть.
Первым делом я вернулся в архив. Чтобы окончательно убедиться в своей правоте, мне не хватало одной улики: письма. Я прочел сотни доносов, но среди них не было доноса цветочницы.
На сей раз мне понадобилось меньше пяти минут, чтобы его найти. Когда человек доподлинно знает, что он ищет, ему остается только поблагодарить здешнюю администрацию за пунктуальность, оценив результаты ее деятельности на собственном опыте.
Округлый и ровный почерк, поля, отвечающие школьным стандартам, качественная бумага, неподвластная разрушительной силе времени... Это было в духе доносчицы. Во всяком случае, вписывалось в рамки моего представления о таинственной анонимщице, постепенно терявшей свое инкогнито.
Донос цветочницы был не лучше и не хуже тех, что мне до сих пор доводилось читать. Не было нужды затевать семантический анализ, чтобы определить место этого голоса в общем хоре. Где-то посередине. Не среди французов, способных разделять подобные взгляды на будущее своей страны. Скорее среди французов, докатившихся до анонимок, недрогнувшей рукой направлявших доносы кому следует в тайной надежде сказать свое веское слово и стать свидетелем торжества собственных идей.
Мне было запрещено ксерокопировать документы, поэтому я потрудился переписать текст от руки с точностью до запятой. Я корпел над ним с усердием каллиграфа, не желая упустить ни единого душевного порыва, двигавшего рукой доносчицы в тот или иной момент, ни сомнений, ни решимости, сопутствовавших написанию доноса. Я столько раз читал и перечитывал это письмо, что моя память запечатлела его навеки с точностью, какая не снилась ни одному фотообъективу. Я рискнул даже аккуратно снять с него на кальку несколько слов на случай графологической экспертизы.
Следовало предусмотреть все, начиная с того, что авторство могли оспорить. Я также понимал, что в один прекрасный день письмо может исчезнуть из папки, да так, что никто никогда не догадается почему, и я не в силах это предотвратить.
После подачи жалобы началось бы расследование. Письмо признали бы утерянным, а затем украденным. В конце концов, дирекция заявила бы, что дело прекращено. Кое-кто стал бы распространяться о моей мифомании. Некоторые задались бы вопросом: а существовало ли это письмо вообще? Не являлось ли оно плодом моей фантазии? Не стал ли я сам очередной жертвой синдрома Виши? И не пора ли в итоге пересмотреть все мои предыдущие якобы достоверные труды в свете того, что явно отдавало романом, то бишь вымыслом?
Перебирая наихудшие варианты развития событий, я понимал, что опять схожу с ума. Может быть, мне следовало уйти в кусты? В конце концов, письмо не было подписано. Ничто не указывало на то, откуда оно взялось. Нельзя тревожить старых бесов без всяких оснований. Еще не поздно было дать задний ход...
Ржавая скрепка вовремя спасла меня от мук сомнения. Она держала какую-то бумагу, почти слипшуюся с документом по воле неумолимого времени. Бумага была такой тонкой, безликой и незаметной, что, если бы не это, я бы, вероятно, не обратил на нее внимания.
Передо мной была копия письма под шапкой Французского государства, Министерства внутренних дел, Главного управления национальной полиции, полиции по делам евреев, с адресом: Париж – VIII, улица Греффюль, 8. Письмо было датировано 17 апреля 1942 года.
Письмо было адресовано Сесиль Арман-Кавелли, в магазин «Цветы Арман»,