всей своей пошлости, когда оно выглядело в высшей степени обыденно, разум оказывался бессильным. Ибо во время оккупации политика уже ничего не решала. На протяжении четырех лет часы Истории ежечасно показывали время истины, отмеряя долю человеческого и бесчеловечного в наших душах.
Читая и перечитывая документы, я размышлял о том, что рассказал мне однажды бывший сотрудник отдела пропаганды. А именно: уходя из Парижа, немцы оставили после себя множество почтовых мешков с нераспечатанными письмами. Слишком их было много. Службы оккупантов не успевали разбирать бумажные завалы, да и надоело. В конце концов вся эта мерзость немцам опротивела. Бросив вредоносные, пропитанные ядом мешки, оккупанты заложили колоссальную противопехотную мину. Обнаружив снаряд, я мог его обезвредить. Или взорвать.
Отныне эта ответственность лежала на мне.
Нам столько твердили о временах, когда французы питали друг к другу неприязнь, что кое-кто сделал на основании этого ложные выводы, уже набившие оскомину. Так, утверждают, что наши соотечественники якобы столь низко пали, что постоянно закладывали друг друга. Но что нам об этом известно? Не проводилось ни одного исчерпывающего опроса, у нас нет ни точных цифр, ни книг, словом, ничего. Во всяком случае, проблема не рассматривалась во Франции на государственном уровне. Какое-то ведомство тщательно изучило этот вопрос, но результаты исследования не представляют ценности в масштабе страны, настолько различными оказались итоги, в зависимости от того, где собирались сведения: к северу или к югу от демаркационной линии. Архивы же, недоступные в силу закона, выпали из поля зрения. Таким образом, общественное мнение убедило себя в том, что период оккупации был золотым веком доносчиков.
Данное заключение вполне соответствовало духу времени. Оно совпадало с умонастроениями французов, не без удовольствия попирающих собственное достоинство и беспрестанно жалеющих себя. Нашей древней страной управляли мертвецы, она склоняла голову перед диктатурой памяти и мирилась с тиранией поминовения. Такова была тогда благонамеренность. Следовало ли мне это одобрить?
Я листал и просматривал документы, наводил справки по книгам и мусолил прочитанное до тошноты.
Ничего. По-прежнему ничего. Абсолютно ничего. Имя Дезире Симона нигде не фигурировало. Между тем в моем распоряжении были все дела этой омерзительной бюрократии. Письма, черновики, донесения, телеграммы, ведомости и даже счета вышеупомянутой полиции по делам евреев – но нет, искомое нигде не значилось.
Тем не менее я продолжал искать, хотя меня от этого уже воротило. Когда строчки начинали расплываться, я снимал очки, протирал глаза и жмурился. В то время как я расслаблялся подобным образом несколько минут, меня охватывала тревога. Чтобы избавиться от нее, следовало снова браться за дело и двигаться дальше. Внутренний голос нашептывал: «Ты уже у цели...» Между тем я продолжал изнурять себя.
Как правило, после нескольких месяцев работы я полностью сливался с объектом своего исследования. Мне достаточно было этой восхитительной сопричастности, чтобы почувствовать себя счастливым. На сей раз я невольно соприкоснулся с щекотливой стороной жизни своего героя и уже не мог разобраться в самом себе.
Сороковые годы стали моей второй родиной. В некотором роде отечеством, которое я сам избрал. Однако не я поселился в нем, а оно – во мне. Оккупация поглотила меня. Я был уже не человеком, а ходячей гражданской войной.
Время от времени мой взгляд останавливался на каком-либо имени, числе или факте. Затем глаза возобновляли свой путь. Ложная тревога. Но вот однажды я машинально прочел в правом верхнем углу одного письма адрес, заставивший меня вздрогнуть при повторном чтении. Я не удержался и воскликнул: «Что?!» Очевидно, этот достаточно громкий возглас нарушил царившую в архиве тишину, так как несколько исследователей повернулись в мою сторону и посмотрели на меня с укоризной.
Я поднял глаза. Большие кварцевые часы показывали одиннадцать минут пятого. Именно в этот миг мир перевернулся.
2
Мне было плохо. Несмотря на щадящую температуру, на моем лбу выступили капельки пота. У меня опять начинала кружиться голова. Я пытался успокоиться, приписывая свое недомогание неуемному чтению архивных документов. Нет, все было гораздо хуже. Земля качалась и уходила у меня из-под ног, а я ничего не мог с этим поделать. Моя давняя болезнь Меньера <Болезнь Меньера – описана в 1861 г. французским врачом П. Меньером; обусловлена изменениями во внутреннем ухе; проявляется приступами головокружения и тошноты, шумом в ушах, постепенным снижением слуха.> снова давала о себе знать; казалось, она долгие месяцы ждала удобного случая, затаившись в самых дальних извилинах мозга.
Я бросился в уборную, чтобы побрызгать на себя водой. Там меня вывернуло наизнанку. Выходя из туалета, я шатался, решительно не понимая, что со мной происходит. Я как никогда остро ощущал, что война пустила во мне корни. Я дышал воздухом оккупации. Никто не мог постичь причину моего смятения, ничто не могло облегчить мое состояние. Я беспомощно наблюдал за тем, как мой разум, оказавшийся в чуждом ему теле, медленно угасает.
Автобус был переполнен. Люди выглядели как обычно на этом маршруте, пролегавшем по буржуазным кварталам. Некоторые пожилые дамы, вероятно постоянные пассажирки, здоровались с водителем, входя в салон. Так естественно, что наша столица казалась деревней, хотя путь автобуса проходил через несколько районов. В глубине салона подростки старались забыться под адский грохот плейеров. Рядом, ближе ко мне, какой-то начальник сдавленным от смущения голосом согласовывал свой распорядок дня по мобильному телефону в присутствии нежелательных свидетелей, кипевших от злости. Те, кто не были поглощены чтением газеты или книги, замыкались в собственном мирке, глядя в пространство, и хранили молчание не столько с умыслом, сколько от досады. Чтобы это выяснить, достаточно было посмотреть на такого молчуна с улыбкой. Одного слова от силы, причем произнесенного с доброжелательным блеском в глазах, было бы довольно, чтобы вовлечь его в разговор.
Казалось, все, кроме меня, чувствовали себя в своей тарелке. Мне же было не по себе. Нечто непостижимое незаметно преображало меня. Мало-помалу я отдалялся от самого себя. Окружающий мир стал совсем другим. Я осознал это, озираясь в поисках кондуктора, стоявшего на открытой площадке, в глубине салона. Совсем как в автобусах сороковых годов, использовавшихся полицией во время массовых облав.
На остановке на улице Коперника, когда я смотрел в окно, мне внезапно стало ясно, что вывеска гостиницы, гордо возвещавшая '
NN', в сущности, намекала на бедолаг, ставших жертвой операции «Nacht und Nebel» <Ночь и туман (нем.).>. Но разве какие-нибудь заезжие туристы могли быть настолько чокнутыми, чтобы вообразить, будто они оказались в мире тьмы и тумана? Психом был только я, пассажир без багажа.
По дороге я, как всегда, рассматривал фасады зданий, построенных по проекту Османна. Мне уже столько приходилось ездить по этому маршруту, что пора было привыкнуть. Ничего подобного, всякий раз я не переставал удивляться снова. Разве что с недавних пор одна из деталей архитектурного оформления приковывала мое внимание в ущерб остальным: декоративные резные маски. Я глазел только на них.
Автобус, как нарочно, останавливался возле центральных арок, чтобы мой взгляд мог задержаться на маскаронах, у которых были скорее жуткие, нежели лукавые лица. Отныне я воспринимал их уродство как личное оскорбление. Эти маски казались мне не забавными, а трагическими. Они кололи мне глаза, как безвкусные украшения. На каждой остановке я оказывался прямо напротив них. Только они и я. Не было ни одной балконной консоли, ни одного испещренного узорами цоколя, ни одной капители, чудовищные лики которых не кричали бы от боли, взывая ко мне. Ко мне и только ко мне. Как будто в тот миг, когда неуклюжий автобус въезжал на улицу Лористон, я один мог услышать душераздирающий вопль, доносившийся из мрака бесславных лет. Благодаря происшедшей во мне перемене я сопереживал чужому страданию.
На следующей остановке я уставился на стену с клочьями ободранных афиш. Несколько слоев были