— Я не знаю.
— А кто знает?
— Пушкин, наверно, — с беззаботным смехом ответила она, уже справившись с накатившей было на нее грустью.
— Послушай, — сказал Арсений. И когда Фиса внимательно уставилась на него, он схватил ее, прижал к себе, впился губами в ее губы.
Она слабо уперлась руками в его грудь и медленно, чтобы не обидеть, отстранилась.
— Ты, поди, прокусил мне губу? Ты все делаешь сердито, даже целуешь сердито…
— Как умею. (Какой же мужчина признается в том, что он не умеет целоваться!)
— Да, конечно, — вздохнула она. — Вы — фронтовики, люди нервные, вы много пережили. Я на тебя не сержусь…
— Не сердишься, да? — обнял ее Арсений, и она согласно тряхнула головой на его груди.
Он целовал ее теперь нежно, бережно и чувствовал, как она слабеет и все тяжелее обвисает на его руках.
Луна покончила с дремотой, уже выпуталась из садов, прорезала плоским серпом вершины дальних тополей и повисла над ними. Было все так же тихо. Арсений стискивал Фису все яростней, целовал жарче.
— Не надо, Арся, — жалобно попросила она. — Не надо этого. Я никогда…
Арсений еще не знал женщины, и если ему говорили: «Не надо», — он думал, что и в самом деле не надо. Потому он и выпустил ее, растрепанную, мятую, и, злясь на себя, буркнул:
— Ты же военная…
Фиса отступила в тень плетня:
— Ну и что?
Он ничего не ответил. Фиса грустно уронила:
— Да, я знаю, военным девушкам не верят. Но ты же сам видел, что у нас почти нет в части мужчин. Которые были — поженились…
— Кто хочет, тот всегда найдет!
— Но есть еще — кто умеет. А я все ждала чего-то, все ждала. Нет у меня ни жениха, ни знакомого даже. А я все ждала. Я тебя ждала, Арся.
— Так чего ж ты тогда?
— Я не знаю, Арся.
— Вот все у тебя так: я не знаю, я не знаю… Ангелица!
Вот твоя хата! До побаченья!
Фиса осталась у калитки, виноватая, одинокая, помедлила и, на что-то решившись, позвала его обреченным, сдавленным голосом. Он закуривал на дороге, сердито брызгая искрами от зажигалки. Ему стоило только подбежать к ней, и, наверное, и ее судьба, и его повернулись бы совсем по-другому. Но он был самолюбивым парнем и считал себя в чем-то оскорбленным. И кроме того, у него было неоконченное высшее образование, и он надеялся все-таки окончить его. А вдруг будет ребенок, что тогда? Нет уж, лучше перекурить это дело, превозмочь себя.
Мужчина он или нет?
Поздно ночью он вернулся к ее хате, постоял у калитки, потом зашел в садик и, опершись спиной о белый ствол яблони, глядел в низкое, темное окно. Кажется, он высказал этому окну все глупости, какие скопились в душе, и почувствовал облегчение и прилив неслыханной нежности к себе, к Фисе, ко всему на свете. Блаженно-усталый, расслабевший от неведомой до сих пор нежности, он вернулся в свою квартиру под утро. Осторожно снял сапоги и вытянулся на кровати рядом с госпитальным другом, безмятежно и удовлетворенно храпевшим на всю хату. Тот на минуту поднял голову и сипло спросил:
— Ну как, порядок?
— Порядок, порядок, спи.
Арсений проспал на работу, и за это ему отвалили наряд вне очереди. Он уже домывал пол в помещении сортировки, когда явилась Фиса и стала отбирать у него тряпку:
— Чего ж ты не сказал! Я бы вымыла. Ой, Арся, у тебя спина в известке. Где это ты? Дай отряхну!
— Иди ты! — гаркнул Арсений. — Путаешься тут, лезешь!
Растерянный, мокрый, с грязной тряпкой в руках, он шел на Фису, будто собирался ляпнуть этой тряпкой в лицо. Таким Фиса его еще никогда не видела.
— Я ж помочь хотела.
— Помо-очь! Помогла уж. Уваливай!..
И она ушла, вся как-то разом завянув. Ее и в самом деле легко было обидеть.
Вечером он отыскал ее, хотел попросить прощения, даже слова какие-то заготовил, но Фиса сделала вид, будто ничего и не произошло, и он с облегчением забыл эти слова и вел себя подчеркнуто весело, шутил, смеялся, Фиса тоже смеялась, но глаза у нее были грустные-грустные, и она поспешила в этот вечер рано уйти домой.