Над кроватью висели три портрета. Какой-то угодливый фотоделяга так старательно сглаживал несправедливости природы, что на портретах я с трудом узнал облик хозяев. Сергей Поликарпович выглядел поджарым молодцом, и толстая его шея, видимо, не удостоенная внимания ретушера как маловажная деталь, оказалась шире лица. Значительно «улучшена» была и хозяйка. Не удалось «мастеру» лишь заретушировать какое-то горестное оцепенение и затравленность в глазах ее. С третьего портрета подозрительно смотрела на свет белый дородная деваха с крупными бусами на бугристой груди.
— Октябрина — дочка моя, — пояснил незаметно появившийся хозяин. — На следователя учится. Я пустил ее по этой линии, потому как нет для человека благородней дела, чем следить за порядком на земле.
Закурив предложенную мной папиросу, он прошелся по комнате с заложенными за спину руками и докончил:
— Пишет теперь письма, а сначала уросила.
— Отчего же?
— Известно, дело молодое, неразумность, не в укор вам будь сказано. Круто я распорядился, вот с того и началось. — Он присел на стул и помотал головой: — Ой-ой, мокра было! — Помолчав, Ковырзин доверительно сообщил: — Давиться хотела. Ага, давиться. Да меня, брат, спектаклем не проймешь, не-ет. Замуж засобиралась за здешнего одного. Ну, какой замуж, ежели человек еще не на своей линии, ежели он сделал неравноценный выбор? Я полагаю — неразумность эта от излишнего бушевания крови. Вот выучится, найдет себе образованную пару и еще меня благодарить будет…
Появилась хозяйка с кринкой. Ковырзин смолк, нетерпеливо пережидая, когда хозяйка нальет молока и уберется. Я начал отказываться, но хозяин сам пододвинул мне стакан:
— Не брезгуйте, пейте, самуё-то я по всем правилам санитарным заставляю обращаться с продукцией, руки мыть перед дойкой. Лукерья! А ну покаж гостю руки! — крикнул он.
Из кухни послышались торопливые шаги. Я схватился за стакан, и Ковырзин кивнул хозяйке:
— Иди, не требуется.
Пока я пил холодное молоко, Ковырзин повествовал мне о колхозных делах. Нового он почти ничего не сказал. Дела в колхозе были не блестящи — это я знал. Несколько фактов о махинациях колхозного кладовщика Ковырзин заставил-таки меня записать в блокнот, и, пока я этого не сделал, он не успокоился.
— Вы его в филлетончике, в филлетончике протяните, — подсказывал он. — За факты ручаюсь, никакой подтасовки. Я сам селькор с тысяча девятьсот тридцатого года…
Я допил молоко и, положив три рубля на стол, начал собираться. Хозяин засуетился:
— Вам ведь сдачу надо? — Он пошарил по карманам, сокрушенно пожал плечами: — Вот грех-то! Лукерья! Нет ли у тебя денег на сдачу? — Он сбегал на кухню и мгновенно вернулся, разведя руками: — Нету. Живем — не люди и помрем — не покойники. Ну, надеюсь, не в последний раз видимся, заходите, разочтемся…
Ковырзин как в воду глядел, когда говорил, что мы видимся не в последний раз. Зимой пришло в редакцию письмо от него. Подробно, со ссылкой на разные законы и постановления, он изобличал нового председателя колхоза. Были факты, и главный из них, на который делался упор, довольно серьезный. «Новый председатель колхоза товарищ Замухин, еще не обжившись в колхозе, показал свой интеллигентский нрав и при распределении аванса па трудодни взял себе центнер пшеницы, тогда как все остальные труженики нашей артели авансировались рожью».
Есть над чем подумать!
С одной стороны — письмо в редакцию, а с другой — Павел Замухин, тот самый Паша, который скрывал на фронте обнаружившуюся желудочную болезнь, чтобы его не отослали в тыл. Тот самый Паша, с которым мне довелось тянуть телефонную линию через Днепр, а потом мерзнуть и голодовать на плацдарме. Собственно, нашему брату голод был не так страшен. Мы резали куски от убитого коня, варили их в укромном местечке и жевали без соли. И рыбой глушеной не брезговали, ее там полно было. Помнится, не выдержав, больной Паша поел конины и потом корчился в грязной щели, кусая до крови губы.
Меня на этом плацдарме ранило, а Паша умудрился дотянуть свою линию до Берлина.
Летом я его встретил на вокзале в областном городе. В числе других добровольцев он ехал в наш район работать председателем колхоза. Паша торопился, и поговорить нам не удалось. Мы только условились как-нибудь встретиться в колхозе.
И вот встреча наша должна состояться.
Пожалуй, надо пойти к редактору и отказаться от поездки в колхоз. Не с жалобой же в кармане должны встретиться друзья-фронтовики! Но я уже успел немножко изучить нашего редактора. Узнав о моей старой дружбе с Замухиным, он непременно пошлет меня с этим письмом, чтобы проверить «качество» молодого газетчика на таком щекотливом деле…
Павел встретил меня просто. Лишь долго не выпускал он мою руку из своей и все тянул куда-то, пытаясь усадить меня рядом с собой на один стул. Он забрасывал меня вопросами, не дожидаясь ответа, рассказывал сам. Потом спохватился:
— Tы чего помалкиваешь? Я болтаю, болтаю…
— Я ведь к тебе по делу, Павел.
— К дьяволу дела! — сказал oн и сунул какие-то бумаги в стол. — У меня ведь, братуха, сегодня сплошные радости: семья приехала, ты нагрянул! Пойдем мы сейчас пообедаем и даже выпьем по такому случаю. Ты чего глаза вытаращил? А-а, старую историю вспомнил, насчет моего желудка беспокоишься? Курсак, братуха, теперь в порядке. Один профессор все мои язвы аннулировал. Так что теперь не рассчитывай на две порции! — Павел рассмеялся: — А много же ты за меня водки выпил, ой, много! Посчитай: весь сорок второй да по октябрь сорок третьего. Да ладно уж, не буду взыскивать, пользуйся моей добротой…
Павел балагурил, смеялся. Я старался отвечать на его искреннюю радость, как умел, но ничего у меня не получалось. Обедать с Павлом я отказался.