выпускников распределяют по Красноярской железной дороге, потому как на ней не хватает кадров.

-- Не знаю, не знаю, -- недвижными глазами уставившись мимо меня, в открытую дверь сенцев, за которой на грани темени и света, тепла и прохлады клубились мушки и плясала рыжая, яркая, что огонек лампы, веселая бабочка, протянула бабушка. -- Не знаю, не знаю, -- повторяла она со вздохом. -Говорят, своя печаль чужой радости дороже. Коли ее немного, дак так оно... Да ты не мучь себя шибко-то, не винись. Покойных больше, батюшко, чем живых. И на погосте живучи, всех не оплачешь... -- Она еще помолчала, снова дотронулась до моей головы ладонью, снова погоревала, что нет у меня 'молодецкого чубу', и без горя уже, с привычной, будничной скорбью добавила: -- Зачем, зачем только выдавала? Ведь знала же, видела, хто таков жених, да окрутил, оговорил девку, звонарь.

Та-а-ак! С умственного разговора бабушка сворачивает на привычное. Неужто и она боится запутаться вместе со мною? Да нет, для нее все и давно распутано на этом свете. Будь мама, дядя Митрий и дедушка живые, будь все у дочерей, сыновей и внуков в порядке, иди жизнь прежним мирным ходом, и генералила бы бабушка в семье, и знала бы, что за семьей ее, за этим плотным частоколом, еще частокол, еще ограды, еще хозяйства, еще дома -- и там все идет своим известным ходом.

Но семьи рассыпались, хозяйства захирели, заботы сузились до самой обыденной -- чем пропитаться? Как выстоять войну? Сберечь детей?

-- Ты избавленья у свет покинувших не ишши -- всякое довольство, всякое успокоение от живых... Вот живым-то и служи, дак и сам жив будешь... Человечишко злодействует, конешно, ест друг дружку, как собака собаку, последнего уж, видно, черт будет ись... да жив пока тем, что искупает зло своей мукой. ЧЕ сделаш? Не нами так заведено...

-- А кем? Богом?

-- Может, и Богом. Карат он нас за нечестивость, за злодейства наши.

-- ЧЕ-то больно здорово карат? И давно! И все не тех. Гитлера бы вон карал! Чего ж детей-то, девушек, матерей?

-- Да уж говорили: бешеных всех перевешали, но вот один на нашу голову остался. Он чей? Ерманский? Али из жидов?

-- Немец! Людей в камерах газом душит.

-- Эко, эко! Газом?! Пулев-то жалет? Свинцу дешевше люди. Эко ума-то накопили. Эко чЕ умудровали. Камара! Газы! И все друг на дружку! -- Бабушка стала заправлять под платок волосы. -- Ты тоже грамотнай стал. Веру отринул, чо она тебе шею терла? Мы с верой-то, с Богом-то как-никак жили, не вились, не вертелись. Эвон ты, парнишка парнишкой, а все чЕ-то ишшешь, мечесся. ЧЕ ишшешь-то, разобьяснил бы мне, темной? Молчишь. Ну ладно, ежели уж без Бога обходитесь, гладны, хладны, по норки в крове, так хоть родну землю почитайте, за ее держитесь, памятуйте. Вон Вася-поляк, помня родину, жизнь прожил во святости, не запоганился. Забудешь родну землю, могилку мамкину да дедушкину покинешь -- вовсе тогда завертит тебя смерчем-бурею, ни годов, ни дней не заметишь, осыплешься на землю дряхлой, старой, одинокай, остановишься над обрывом, ни зги, ни голосу, ни духу живого, ни дна, ни покрышки. Это и будет тебе предел. Своеручнай ад. Какой сотворил -- такой получи!

-- Да ладно тебе голову-то морочить! И так муторно...

-- Муторно, муторно! Клюкушество, опять скажешь? -- бабушка слабо улыбнулась, скосив на меня глаза, и я ей ответно улыбнулся.

Отошла бабушка и уже песенно, плавно говорила о деревне, о земляках, о земле, как ее -- матушку, трудно угоить, прибрать, засеять и оттого дорога земля, своими руками вспаханная, дорог хлеб, своим потом политый. Вспомнила, как один-единственный раз покидала Овсянку -- ездила в 'далекие гости'. Отправлена она была в Минусинскую волость, на богатые хлеба и арбузы к кому-то из дальних родственников. Поела она хлебов тех, крупчаточных, арбузов да румяных яблок и затосковала, места себе найти не может, язык потеряла, ночами не спит, плачет об чем-то.

Плюнул родственник и отправил притчеватую дуру с попутными плотогонами вниз по Енисею.

-- И с тех пор заказала я себе дальну путь-дорогу, -- повествовала бабушка. -- В город, бывало, в Базаиху, в Торгашино ли на ярмарку обыденкой норовила, все обыденкой. И Лидинька-покойница эдакая же сумасшедшая была. Ну, у меня детей полон дом, старик характерный, а у ей чЕ? Муженек ненаглядный!.. Нет, уедет, бывало, в город на неделю, к вечеру уж пылит по переулку, ляпнется на лавку, оглядится, куда бежала, пошто бежала? Да и за дела-а! Ломить за артель, и все с песнями, со смехом. Может, смерть ее тревожила? Может, нажиться в родном углу хотела?.. Ох-хо-хо-о-о! Матушка, Царица Небесная, кто чЕ про себя знат? Вот у меня мнучек-то книжков прочитал -- в телегу не скласти, а и тот ниче не знат, задается токо. ЧЕ смеешься-то? Турнут вот в дальну сторону...

-- Да говорю тебе -- местное распределение.

-- Ну, дай-то Бог, дай-то Бог! -- бабушка начала поднимать- ся, хватаясь за одно колено и разгибая его, хрустящее, щелкающее, рукою, затем за другое. -- О Господи, прости, рассыпаюсь, совсем рассыпаюсь.

В это время по лестнице взбежала Августа с кринкой в руке и, глянув на меня, мимоходом спросила:

-- Очухался? Я счас!

Брякнула щеколда. Бабушка выглянула из сенок и, хлопнув себя по фартуку, запела еще протяжней и умильней, чем пела мне:

-- Да ягодницы-то наши являются! Да пташки вы, канарейки милые! -- И громко восхитилась, зная, как радостно такое ее восхищение малым труженицам: -- Гуска! Гуска! Ты погляди-ко, чЕ оне, пятнай их, вытворяют! Оне ить цельну кружку ягод набрали! Бог это вам, девки, послал, Бог! В эту пору и бабы эстолько не насобирывают.

Девчонки устало поднялись по лесенке. Капа несла белую кружку с яркой ягодой, Лийка, изогнувшись в жидкой пояснице, держала в беремя рыженькую, вертлявую девчушку, которая сморенно приникла к няне, увидев чужого дядю. Настороженно глядя на меня, Лийка бочком протиснулась в дверь избы, унесла драгоценную сестрицу. Беленькая, вся какая-то вроде бы насквозь пропитанная светом, ну вылитый ангел! -- только заморенный -- Капа смотрела на меня, словно бы что-то припоминая и решая про себя: поскорее в избу улепетнуть или остаться с бабушкой.

-- Здравствуй, Капалина! -- бодро сказал я. -- Не узнаешь? Помнишь, как мы зимой на печке луковицами играли?

Капа напрягла личико, глаза ее, густо-серого цвета, подернутые поволокой, сделались еще гуще цветом -- девочка добросовестно пыталась вспомнить, где это она видела дядю и как мы с ней играли?

-- Да это жа Витя! Ты жа поминала его часто! -- подсказала бабушка и, обняв Капу за плечи, задрала подол ее платья, ловко промокнула у нее под носом и подтолкнула девочку ко мне.

Я дотронулся до беленьких, в косу заплетенных, мягких волос девочки, нашарил сосновую хвоинку, вытащил ее и, пробежав рукою по затылку, запавшему возле шеи от недоедов, задержался в желобке, чувствуя пальцами слабую детскую кожу, чуть отпотевшую под косой, -- неведомая еще мне теплота залила мое нутро, и я сказал, глянув в кружку:

-- Вот сколько набрала! Ну и молодец!

Девочка встрепенулась, просияв, вся подалась вперед, прижалась пуховенькой щекой к моей руке и в ту же минуту, почувствовал я, вспомнила, угадала дядю и резко сунула мне кружку с ягодами:

-- На!

Я взял одну ягодку, самую крупную, самую спелую, раздавил ее языком и признательно улыбнулся девочке:

-- Ну, беги, беги, отдай маме!

Капа с сожалением отлепила щеку от моей руки, высоко поднимая моги, обутые в старые галошки, чтобы не просыпать ягоды, перебралась через крашеный порог.

Проводив глазами махонькую внучку, бабушка покачала головой и протяжно вздохнула.

-- Мама, иди-ко сюды!

Бабушка трудно, с кряхтеньем поднялась, убрала с дороги табуретку и отправилась на зов Августы. До меня донеслись приглушенные слова: 'ЧЕ сделаш? Нету да нетуВремена...' -- идет совещание, догадался я, на тему: чем меня накормить? До свежих картошек еще месяц, если не больше. Хлеба в доме нет, муки давно не бывало. Я громко кашлянул, давая понять, что все слышу, бабушка с Августой смолкли.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

1

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату