-- Спи, пташка малая, Господь с тобой и анделы во изголовье.
Заодно бабушка свою поясницу и свои руки-ноги натерла вонючим спиртом, опустилась на скрипучую деревянную кровать, забормотала молитву Пресвятой Богородице, охраняющей сон, покой и благоденствие в дому. На половине молитвы она прервалась, вслушивается, как я засыпаю, и где-то уже сквозь склеивающийся слух слышно:
-- И чего к робенку привязалася? Обутки у него починеты, догляд людской...
Не уснул я в ту ночь. Ни молитва бабушкина, ни нашатырный спирт, ни привычная шаль, особенно ласковая и целебная оттого, что мамина, не принесли облегчения. Я бился и кричал на весь дом. Бабушка уж не колотила меня, а перепробовавши все свои лекарства, заплакала и напустилась на деда:
-- Дрыхнешь, старый одер!.. А тут хоть пропади!
-- Да не сплю я, не сплю. ЧЕ делать-то?
-- Баню затопляй!
-- Середь ночи?
-- Середь ночи. Экой барин! Робенок-то! -- Бабушка закры- лась руками: -- Да откуль напасть такая, да за что же она сиротиночку ломат, как тонку тали-и-инку... Ты долго кряхтеть будешь, толстодум? Чс ишшэш? Вчерашний день ишшэш? Вон твои рукавицы. Вон твоя шапка!..
Утром бабушка унесла меня в баню -- сам я идти уже не мог. Долго растирала бабушка мои ноги запаренным березовым веником, грела их над паром от каленых камней, парила сквозь тряпку всего меня, макая веник в хлебный квас, и в заключение опять же натерла нашатырным спиртом. Дома мне дали ложку противной водки, настоянной на борце, чтоб внутренность прогреть, и моченой брусники. После всего этого напоили молоком, кипяченным с маковыми головками. Больше я ни сидеть, ни стоять не в состоянии был, меня сшибло с ног, и я проспал до полудня.
Разбудился от голосов. Санька препирался или ругался с бабушкой в кути.
-- Не может он, не может... Я те русским языком толкую! -- говорила бабушка. -- Я ему и рубашечку приготовила, и пальтишко высушила, упочинила все, худо, бедно ли, изладила. А он слег...
-- Бабушка Катерина, машину, аппарат наставили. Меня учитель послал. Бабушка Катерина!.. -- настаивал Санька.
-- Не может, говорю.. Постой-ко, это ведь ты, жиган, сманил его на увал-то! -- осенило бабушку. -- Сманил, а теперича?..
-- Бабушка Катерина...
Я скатился с печки с намерением показать бабушке, что все могу, что нет для меня преград, но подломились худые ноги, будто не мои они были. Плюхнулся я возле лавки на пол. Бабушка и Санька тут как тут.
-- Все равно пойду! -- кричал я на бабушку. -- Давай рубаху! Штаны давай! Все равно пойду!
-- Да куда пойдешь-то? С печки на полати, -- покачала головой бабушка и незаметно сделала рукой отмашку,чтоб Санька убирался.
-- Санька, постой! Не уходи-и-и! -- завопил я и попытался шагать. Бабушка поддерживала меня и уже робко, жалостливо уговаривала:
-- Ну, куда пойдешь-то? Куда?
-- Пойду-у-у! Давай рубаху! Шапку давай!..
Вид мой поверг и Саньку в удручение. Он помялся, помялся, потоптался, потоптался и скинул с себя новую коричневую телогрейку, выданную ему дядей Левонтием по случаю фотографирования.
-- Ладно! -- решительно сказал Санька. -- Ладно! -- еще решительней повторил он. -- Раз так, я тоже не пойду! Все! -- И под одобрительным взглядом бабушки Катерины Петровны проследовал в середнюю. -- Не последний день на свете живем! -- солидно заявил Санька. И мне почудилось: не столько уж меня, сколько себя убеждал Санька. -- Еще наснимаемся! Ништя-а-ак! Поедем в город и на коне, может, и на ахтомобиле заснимемся. Правда, бабушка Катерина? -- закинул Санька удочку.
-- Правда, Санька, правда. Я сама, не сойти мне с этого места, сама отвезу вас в город, и к Волкову, к Волкову. Знаешь Волкова-то?
Санька Волкова не знал. И я тоже не знал.
-- Самолучший это в городе фотограф! Он хочь на портрет, хочь на пачпорт, хочь на коне, хочь на ероплане, хочь на чем заснимет!
-- А школа? Школу он заснимет?
-- Школу-то? Школу? У него машина, ну, аппарат-то не перевозной. К полу привинченный, -- приуныла бабушка.
-- Вот! А ты...
-- Чего я? Чего я? Зато Волков в рамку сразу вставит.
-- В ра-амку! Зачем мне твоя рамка?! Я без рамки хочу!
-- Без рамки! Хочешь? Дак на! На! Отваливай! Коли свалишься с ходуль своих, домой не являйся! -- Бабушка покидала в меня одежонку: рубаху, пальтишко, шапку, рукавицы, катанки -- все покидала. -- Ступай, ступайБаушка худа тебе хочет! Баушка -- враг тебе! Она коло него, аспида, вьюном вьется, а он, видали, какие благодарствия баушке!..
Тут я заполз обратно на печку и заревел от горького бессилия. Куда я мог идти, если ноги не ходят?
В школу я не ходил больше недели. Бабушка меня лечила и баловала, давала варенья, брусницы, настряпала отварных сушек, которые я очень любил. Целыми днями сидел я на лавке, глядел на улицу, куда мне ходу пока не было, от безделья принимался плевать на стекла, и бабушка стращала меня, мол, зубы заболят. Но ничего зубам не сделалось, а вот ноги, плюй не плюй, все болят, все болят.
Деревенское окно, заделанное на зиму, -- своего рода произведение искусства. По окну, еще не заходя в дом, можно определить, какая здесь живет хозяйка, что у нее за характер и каков обиход в избе.
Бабушка рамы вставляла в зиму с толком и неброской красотой. В горнице меж рам валиком клала вату и на белое сверху кидала три-четыре розетки рябины с листиками -- и все. Никаких излишеств. В середней же и в кути бабушка меж рам накладывала мох вперемежку с брусничником. На мох несколько березовых углей, меж углей ворохом рябину -- и уже без листьев.
Бабушка объяснила причуду эту так:
-- Мох сырость засасывает. Уголек обмерзнуть стеклам не дает, а рябина от угару. Тут печка, с кути чад.
Бабушка иной раз подсмеивалась надо мною, выдумывала разные штуковины, но много лет спустя, у писателя Александра Яшина, прочел о том же: рябина от угара -- первое средство. Народные приметы не знают границ и расстояний.
Бабушкины окна и соседские окна изучил я буквально- досконально, по выражению предсельсовета Митрохи.
У дяди Левонтия нечего изучать. Промеж рам у них ничего не лежит, и стекла в рамах не все целы -- где фанерка прибита, где тряпками заткнуто, в одной створке красным пузом выперла подушка.
В доме наискосок, у тетки Авдотьи, меж рам навалено всего: и ваты, и моху, и рябины, и калины, но главное там украшение -- цветочки. Они, эти бумажные цветочки, синие, красные, белые, отслужили свой век на иконах, на угловике и теперь попали украшением меж рам. И еще у тетки Авдотьи за рамами красуется одноногая кукла, безносая собака-копилка, развешаны побрякушки без ручек и конь стоит без хвоста и гривы, с расковыренными ноздрями. Все эти городские подарки привозил деткам муж Авдотьи, Терентий, который где ныне находится -- она и знать не знает. Года два и даже три может не появляться Терентий. Потом его словно коробейники из мешка вытряхнут, нарядного, пьяного, с гостинцами и подарками. Пойдет тогда шумная жизнь в доме тетки Авдотьи. Сама тетка Авдотья, вся жизнью издерганная, худая, бурная, бегучая, все в ней навалом -- и легкомыслие, и доброта, и бабья сварливость.
Дальше тетки Авдотьиного дома ничего не видать. Какие там окна, что в них -- не знаю. Раньше не обращал внимания -- некогда было, теперь вот сижу да поглядываю, да бабушкину воркотню слушаю.
Какая тоска!
Оторвал листок у мятного цветка, помял в руках -- воняет цветок, будто нашатырный спирт. Бабушка листья мятного цветка в чай заваривает, пьет с вареным молоком. Еще на окне алой остался, да в горнице два фикуса. Фикусы бабушка стережет пуще глаза, но все равно прошлой зимой ударили такие морозы, что