стаю.
Захарка прихватил последнего гуся. Шел он низко, на верный выстрел. Гусь упал чуть подальше скрада, но выправился и попробовал подняться на крыло. Захарка ринулся наперерез, и в это время — хлесть! Почти у самых ног Захарки прошла дробь. Парнишка оторопел.
А пекарь выскочил из скрада и на Захарку с кулаками, махается и орет:
— Ты чего это за чужой птицей гоняешься? Ишь, ловкий какой… Я их трех прихватил. Два-то вон на Енисей ушли, а этот упал. А ты — ишь…
Видел Захарка — врет пекарь. По глазам видел, по голосу слышал — врет.
— Как тебе не стыдно! — сказал он пекарю, сразу переходя на «ты». — Детишек голодишь…
Пекарь аж захлебнулся от таких слов. Он привык к почтению, привык, чтобы его на «вы» называли.
— Ну ты, оглодыш! — замахнулся он на Захарку. — Гляди у меня! А то я властью отца твово покойного оттаскаю за уши!
— Крохобор! — презрительно сощурился Захарка. — Властью отцовской… При отце ты не посмел бы у пацана отбирать. Властью! У меня еще полон патронташ зарядов. Срежу, как чирка! По-огань!
Пошел Захарка прочь, в свой скрад, коренастый, кривоногий, не по годам скроенный, не по летам рассудительный и злой. Жизнь сделала таким Захарку.
Больше не разговаривал Захарка с пекарем, и к хлебу его не притрагивался, хотя тот юлил и все время с едой насылался.
А почему он юлил — выяснилось после.
Четырех гусей добыл Захарка и уток штук двенадцать, можно сказать, на месяц семью едой обеспечил. А пекарь так с одним, захапанным гусем да с несколькими утками домой плелся. Идет и все разговор подводит к тому, чтобы разделить пополам добычу. Захарка делает вид, будто не понимает намеков пекаря. Прет тяжелый мешок, сопит, потом обливается и помалкивает.
Возле поселка пекарь без обиняков заявил:
— Слышь, ты, сосунок! Не будет того, чтобы меня весь станок срамил, чтобы я ославился из-за того, что ты меня обстрелял.
— По бутылкам да по консервным банкам мастер стрелять, теперь по птице поучись! — процедил сквозь зубы Захарка и тут же добавил: — А насчет дележа охолони и рот не раскрывай. У меня детишки и мать.
— Ах так! — рассердился пекарь. — Значит, охолони! Значит, ты понятья того не имеешь, что кабы не я, так детишки твои и ты вместе с ними ноги бы давно протянули. Подкормил на свою шею, подкорми-ил. Н-ну,. погоди!
— Спаси-итель! — скривил губы Захарка и себе под нос: — Вша!
Пришел Захарка домой, супу наварил, ребят накормил, сам наелся и еще матери оставил.
Мать явилась в слезах.
— Что ты там наделал? Чем пекарю-то досадил? Зверем он на меня смотрит и говорит, что с сего дня никаких льгот нам не будет.
— Плевать на такие льготы! — рассердился Захарка. — Корочки, как собакам, подбрасывает, чтобы я батрачил на него, как на кулака при давнем времени. Вот через месяц-другой карточки отменят, и оплывет он, как червивый гриб. Льго-о-ота!..
Прошлым летом ездил я в Заполярье и побывал на осенней охоте возле станка Агапитово. Довелось мне там ночевать у рыбацкого бригадира Захара Тунегова, того самого Захара, который уберег семью от голода и еще в детстве сделался взрослым.
— Ну и как вы тогда? — спросил я, когда Захар рассказал мне эту историю, не столь веселую, сколь грустную.
— Выжили. Тем же летом полегченье с хлебом стало, прибавили нам паек, как заполярным жителям, а потом вовсе карточки отменили. Но еще до отмены карточек посадили пекаря-то. Подмешивал он чего-то в хлеб — вот и угодил, куда надо. — Захар вынул трубку, постучал ею о камень, набил табаком и добавил: — А я вот и по сей день его, подлого, забыть не могу, так-то он мазнул сажей по моему детству, так-то он отяжелил его, и без того нелегкое. — Захар помолчал, глубоко затянулся: — У самого вон трое сейчас растут, стараюсь, чтоб ни в чем нужды не знали. Жена иной раз говорит — балую. Может, и балую. За себя балую, за своих братьев и сестренку.
После этого Захар долго молчал. Сидел он на опрокинутой лодке и молчал. Над Енисеем торопко проносились стаи уток, куликов. Кружились и вскрикивали чайки. Начинался осенний перелет. Птицы отлетали на юг, в теплые края, замыкая свой ежегодный, великий путь.