Виктор Астафьев
ЖИВАЯ ДУША
Живут в лесном поселке два друга.
Один из них высоченный, широкоплечий, с круглым лицом, в которое, казалось, влепили зарядом картечи, но картечь только сделала вмятины на твердой коже и отскочила.
Другой — низенький, кривоногий, с картавеньким говорком и до невозможности курчавой головой.
Первого лесозаготовители слышали только в дни получки. Выпив литр водки, свою минимальную дозу, он затягивал: «Там в мешках были зашиты трупы славных моряков» — и при этом так печально смотрел куда-то мимо людей, что уборщица тетка Секлетинья начинала сморкаться в передник.
Другой же беспрестанно тараторил, сыпал прибаутками, побасенками.
Один из них работал трактористом, другой — чокеровщиком. Верховодить должен был старший и по возрасту и по работе, но отчего-то главенствовал второй. Он звал своего тракториста игриво — Жорой, а тот его добродушно — Петрухой.
Никто не смел потревожить Жору, когда он в горестном оцепенении тянул глухим, простуженным голосом песню. Лишь Петруха смело подсаживался на его кровать, обнимал друга за могучие плечи и тенорком подтягивал; «Море знало, волны знали…»
Голос Жоры медленно угасал. Жора кренился на плечо своего помощника, и Петруха терпеливо ждал, когда тот отойдет ко сну. Осторожно свалив друга на подушку, Петруха подолгу растирал онемевшее плечо.
Во сне Жора скрежетал зубами. Люди в общежитии, проходя мимо, сожалеюще вздыхали, а тетка Секлетинья разувала Жору и подолгу сидела возле него, скорбно подперевшись руками.
Был Жора в войну моряком. Корабль, на котором он плавал, немцы потопили в Балтийском море. Жору ранили, и он попал в плен. Его подлечили и показали человеку, который похлопал Жору по спине, как ломового коня, а потом удовлетворенно прищелкнул пальцами, и Жора оказался на руднике. Может быть, виделось Жоре во сне, как плюгавенький немчик подпрыгивал, чтобы дотянуться кулачишком до его лица. Может быть, снился ему весенний день, гул самолетов — своих самолетов! Заслышав его, Жора рванулся наверх, а навстречу ему надсмотрщик, плюгавенький, золотушный, воробьиной грудью дорогу преграждает, лопочет сердито. Хватил Жора куском породы по башке этого фашистского холуя, перешагнул через него и вместе с толпой пленных выбежал из рудника на солнце, чтобы пережить радость победы. Но пережил самую горькую обиду в жизни. Его заподозрили в измене Родине, и не по своей воле оказался он на Урале, в далеком леспромхозе.
Прошло несколько лет, пока обнаружилось недоразумение и Жору восстановили в правах, дозволили именоваться советским гражданином.
Замкнутый от природы, Жора сделался еще более нелюдимым. Один раз попробовали расспрашивать Жору лесорубы, оторвали от печального созерцания чего-то, известного только ему. Моряк, вместо того чтобы разговориться, вдруг разбушевался. Общежитие было разгромлено, население его спасалось бегством в близлежащий лес.
Три дня ходил после этого случая Жора как обваренный. Виновато глядел на людей, глазами молил их простить его, а говорить ничего не говорил. Ребята больше к нему не приставали. Девушки же всегда его сторонились, а теперь и подавно.
Вечером Жора сидел неподвижно в углу барака, смотрел, как люди варили картошку, рубились в домино, жарили до красноты печку, писали письма. Писать ему было некуда и некому.
Но вот однажды в бараке появился новый парень, а может, и мужичок — возраст его определить было трудно. Из видавшего виды солдатского вещмешка он вынул домашние калачи, лук, горбыль сала и рядом со всем этим добром с пристуком поставил пол-литра, приговаривая:
— Живем не скудно, получаем хлеб попудно. Душу не морим, — ничего не варим!.. А ну, герои- лесорубы, навались! Распатроним это хозяйство в честь знакомства. Меня Петрухой зовут. Я — мужик вятскай, из той самой губернии, где народ хватскай и догадливай. Если, к примеру, трава на бане вырастет, мы ее не косим, а корову на баню волокем, чтобы съела.
Наговаривая, Петруха пододвинул к столу, похожему на нары, скамейки, собрал но тумбочкам кружки. Со словом: «Минуточку!» — взял из рук одного парня складной ножик, подмигнул тетке Секлетинъе и первой ей поднес угощение — пару глотков на дне кружки. Тетка Секлетинья начала церемонно отказываться, говорить, что грех это, но Петруха уломал-таки старуху, и она оскоромилась, глотнувши зелья. Замахала тетка Секлетинья руками, как ворона крыльями, глаза ее из орбит подались. Петруха на кончике складника, с соблюдением вежливости, сунул ей в беспомощно открытый рот кубик сала. Уборщица поваляла в буззубом рту сальце и с испугом спросила:
— Это что же за вино такое, аж надвое душу перешибает?
— Самодельное, бабка, самодельное. У меня все самодельное. И сам я самодельный…
— А подь ты к лешему! — беззлобно отмахнулась от него тетка Секлетинья.
Ребята тянулись па Петрухин говор, как верующие на колокольный звон.
Конечно, на такую ораву Петрухиной поллитровки не хватило. Нарядили тетку Секлетинью посыльной к продавцу, поскольку магазин уже был закрыт. Она, как всегда, поворчала, побранилась и пошла уламывать продавца, выговоривши при этом условие, что в общежитии ничего не будет «поломато» и не получится никакого озорства. Ребята, как всегда, дружно клялись «сохранить вверенное ей хозяйство в норме».
Из того же рюкзака Петруха вынул завернутую в домашний рушник двухрядку, и пошло веселье. Петруха так вывернул у гармони меха, такие штуки начал выделывать кривыми ногами, что парни лезли целовать его от восхищения.
И вдруг Петруха заметил одинокого человека, который с тоской и досадой косился на гуляющую публику.
Бросил гармонь Петруха, вылил из чьей-то поллитровки водку, как из своей собственной, и к Жоре с кружкой:
— А ну, давни! Размочи соль на душе!