вырваться. Незнакомец, крепко сдавив меня коленями, весело продолжал:

- Откормим мы тебя, как рождественского поросенка, будешь ходить в гимназию нули хватать. Обижать тебя у нас некому: вся наша семья - жена да я. Небось в приюте-то уж надоело за вошкой охотиться?

От общего внимания я не знал, куда деть глаза. Учиться меня мало тянуло, а вот наесться хоть раз досыта, чтобы счастливо заснуть в кровати, - об этом мы все мечтали в интернате. 'А что, если и в самом деле податься к этому дядьке? - вдруг подумал я. - Может, он даже и колбасу шамает!' Что я терял? Правда, мне следовало бы сходить в приют бывшего епархиального училища, где жили две старшие сестры, но советоваться с девчонками я считал для себя постыдным: казак ведь. Притом можно сейчас, слава богу, бросить мыть клозет. - Я не знаю, - прошептал я, потупясь.

- Значит, не возражаешь? - улыбнулся незнакомец, - Молодчина. Отвага мед пьет и кандалы рвет.

Вместе мы сходили к заведующему в канцелярию. Человек в кожанке забрал мою метрику, и с тех пор я больше ее никогда не видел. Воспитатель принял от меня ржавую койку, набитую клопами, застеленную прожженным папироской одеялом. Я раздарил ребятам свои цветные карандаши, альбом с марками, айданы. В сыром вестибюле меня стеной провожали воспитанники; лохматый верзила с хохотом крикнул на прощанье:

- Завтра, Витька, еще увидим тебя на базаре в студне. Спробуем, какие они на вкус, твои мослы.

Я съежился. Зимою прошлого, 1921 года у нас в Новочеркасске осудили семью людоедов: они ловили детей, прирезали и варили. Не готовится ли и мне такая участь? Но входная дверь уже с тяжелым стуком захлопнулась, как бы отрезав путь назад.

Ранняя ноябрьская заря окрасила холодное небо в тускло-кровавый цвет, мрачно блестел темный ободранный купол кафедрального собора. Под ногами шуршали жухлые листья, над облетевшими тополями Ермаковского проспекта с карканьем носилось воронье.

- Запомни мои слова, малец: покорное телятко двух маток сосет, - заговорил человек в кожанке, пронизывая меня взглядом черных глаз. Он достал из кошелька бумагу. - Свою старую фамилию теперь забудь вместе с приютом. Видишь этот документ? Здесь написано, что у меня есть сын Боря Новиков, одиннадцати лет. Ты и есть этот сын.

Мне было на два года больше, но впоследствии я так часто 'менял' свой возраст, что в конце концов и сам запутался, сколько мне лет.

Свернули на Старый базар. Толкучка кишела спекулянтами, словно гнилое мясо червями; всюду шныряли оборванные вороватые беспризорники. Мы вошли в лавчонку готового платья. Новиков поздоровался с торговцем, хвастливо сказал, кивнув на меня:

- Вот привел сына, одеть надо. Он у меня весельчак, плясун. А ну, Боря, ударь гопака! Не хочешь? У него живот болит, конфет объелся. Ладно, в другой раз. Дай нам пока, хозяин, вот те никудышные штаны, чтобы все девки загляделись.

Мне было неловко: плясать я совсем не умел, а за эти годы до того отощал, что мне вообще было не до веселья. Названый отец стал примерять мне новые диагоналевые штаны; я топтался перед зеркалом и не мог оторвать от себя блаженного взгляда, а он бросал мне в растопыренные руки все новые и новые вещи: белые бурки с желтыми кожаными головками, шуршащую рубаху из кубового сатина, белую кубанскую шапку, сияющую позументом.

- Ну вот теперь парнишку и женить можно, - с улыбкой сказал торговец, провожая нас из лавчонки.

В потемках заморосил промозглый дождик, когда мы покинули Старый базар и начали спускаться к Аксаю. Я крепко прижимал к груди покупки с обновкой. 'Отец' нес газетный пакет, и в нем лежала не только самая настоящая вареная колбаса, а еще и свертки со всяческой едой, бутылка вина и даже виноград. В окнах кое-где зажглись огни. Окраина города была разрушена снарядами гражданской войны, дома стояли разгороженные, без ворот - словно раздетые. Мы пробирались по каким-то задворкам, мокрый бурьян доходил мне до груди. На пустыре перед одиноким флигелем с наглухо закрытыми ставнями мы остановились. Взяв меня за руку, Новиков стал спускаться в полуподвал, и я испуганно уставился на женщину, что открыла нам дверь. Волосы у женщины были бесцветные, молодые щеки блеклые, ступала она неслышно и чем-то напоминала белую мышь.

- Вот, Боря, твоя мама, - сказал 'отец'. Она молча пропустила нас и улыбнулась одним краем рта.

Квартиру Новиковы занимали маленькую, из двух полупустых комнатенок. Во второй, побольше размером, стоял стол, застеленный чистыми газетами. Принесенную снедь - ситник, жареную аксайскую рыбу, колбасу, виноград - 'мать' положила прямо на эту 'скатерть'; мне налили рюмку вина, и я потихоньку расстегнул верхнюю пуговицу штанов, чтобы побольше съесть. В граненом стакане горела белая свеча, капая стеарином. В самоваре я увидел свое приплюснутое щекастое лицо и подумал, что если мне всегда позволят наедаться досыта, то я скоро буду и на самом деле толстым. Мне очень хотелось стать толстым - в интернате это считалось красивым. Кипятку в самоваре было пропасть, я один выпил шесть стаканов, аж Новиковы удивились, что я маленький, а у меня такой большой живот. Но чая им жалко не было, и я решил, что они богачи и люди образованные.

- Значит, ты, сынок, чаще глотал голодную слюну, чем хлеб? - улыбаясь, расспрашивал меня 'отец'. - Ничего, поправишься. Кем ты хочешь стать: ученым, врачом... или, может, пианистом?

- Мне все равно. Лучше извозчиком. На дутых шинах.

- Высоко целишься, - усмехнулся 'отец'. - Чисто по-пролетарски, верно?

Я утвердительно кивал головой и рассматривал голые стены, оклеенные выцветшими обоями. В комнате стояли простая, как в интернате, железная койка под зеленым мохнатым одеялом и два венских стула, - я сидел на корзине. Зато было полно чемоданов, баулов, саквояжей, и это напоминало вокзал: казалось, ударит третий звонок - и квартира опустеет.

Я ел все, что мне подкладывали, боясь, что снедь скоро уберут, и вслед за куском рыбы сразу совал в рот кисть винограда. Под конец челюсти мои устали от непрерывного жеванья, а веки вдруг начали слипаться, и я никак не мог их разодрать.

Откуда-то, будто с потолка, в уши мне проник удивительно знакомый мужской голос, с чувством певший:

На паперти божьего храма

Оборванный нищий сидит.

Он видит: какая-то дама

Роскошно одета на вид.

'Названый отец', - догадался я и сразу куда-то провалился.

- Э, да он клюет носом, - сказал над моей головой тот же голос. - Постели ему, Зина, в прихожей.

Отправляясь спать, я незаметно стащил со стола вилку, сунул в карман: если 'родичи' станут резать на студень, буду защищаться. Сонно пошатываясь, я ступил на порог передней комнатки; внезапно позади послышался грохот, звон разбитой посуды Я испуганно оглянулся: на полу возле опрокинутого стола, осколков стакана во весь рост вытянулся Новиков. Кулаки у него были сжаты, из посиневшего рта текла пена, он мычал, страшно скрипел зубами и бился затылком о пол.

- Что с ним такое? - забормотал я.

- Ничего, мальчик, это пройдет. Помоги мне перенести его на кровать, тихо ответила названая мать. и на ее губах я снова увидел кривую улыбку.

Мне стало жутко. Свеча коптила, огромные тени словно кривлялись на стене. 'Отец' оказался очень тяжелым. Я с трудом закинул его ноги на перину, и в это время он так лягнул меня сапогом в живот, что я отлетел к столу и свалился на пол. Названая мать не торопясь положила мужу под голову подушку, вытерла кровь с рассеченной кожи у виска.

Я, дрожа, совал ему в рот чайную ложку и боялся, как бы он снова не лягнул меня сапогом. Когда Новиков немного затих, я спросил у названой матери:

- Он не сбесился? Чего это он говорит?

- Поди, мальчик, спать. Я теперь сама управлюсь.

Она выпроводила меня и закрыла дверь, так что у меня в передней осталась только узенькая полоска света; подслушивать было неудобно. Пол был деревянный, холодный, я стоял босиком, и от страха у меня не попадал зуб на зуб. Отчим снова стал выкрикивать про конский завод, про схороненное золото, родовое княжеское имение и вперемежку сыпал словами на каком-то незнакомом языке.

Сколько прошло времени, я не знаю. Наверно, стояла глухая полночь - с улицы не доносилось ни звука. Когда в большой комнате все затихло, я решил бежать. Кто бы ни был этот припадочный тип: нэпман, людоед или дореволюционный барин, - я не хотел у него оставаться ни за какие коврижки. Только впотьмах я никак не мог разглядеть, куда положил новую одежду. В старом барахлишке мне не хотелось возвращаться в интернат: ребята засмеют.

Скоро я отыскал шапку, но она почему-то не лезла на голову и вообще стала выше. Потом я нашел левый ботинок и по оторванной подметке определил, что это мой приютский; правый ботинок куда-то запропастился, и я надел пока один. Ладно уж, в чем ни выскочить, абы уцелеть. Вытянув руки, я долго блуждал по комнате в надежде отыскать новые штаны или хотя бы дверь, пока не загремел стулом. Я бросился на постель, затаился.

'И зачем я, разнесчастный, кинул интернат? Там бы меня не стали резать на студень'.

Сдерживая слезы, я крепко сжимал в кулаке вилку. Что это никто не идет по мою душу? Для виду я решил притвориться, будто сплю, а когда открыл глаза, светило утро.

Сквозь заколоченную ставню солнце просунуло в комнату свою ослепительную золотую шпагу, на улице радостно орали воробьи: 'Жив, жив, жив'. Я сел и огляделся: новые штаны висели тут же над подушкой, а то, что я принял за шапку и пытался надеть на голову, оказалось муфтой. На пороге гостиной стоял 'отец', глядя на мою ногу, обутую в старый ботинок, весело говорил:

- Одеваешься, сынок? Опорки-то эти брось, щеголяй уже в бурках.

Вы читаете Моя одиссея
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату