— Но разве каучук, который ты забрала со склада...
— Это сернамби низшего сорта. Снаружи ком такого каучука гладкий и твердый, а внутри — один песок, тряпки и мусор. Вся партия этого каучука пропала. Он не выдержал испытания: когда его бросали в воду, он шел ко дну. Если бы консул выслушал мои жалобы...
— Надо ехать на место его стоянки.
— А если он еще не приехал...
— Он едет, он едет, он уже на Ягуанари. Женщина, по имени Грисельда, сообщает в своих письмах много разных вещей. Надо допросить ее.
— Я боюсь ее. Она злая. Кто-то из них, она или другая, поранил лицо бедному Баррере.
— Бедному Баррере?
— Поэтому-то я и не подпускаю ее к себе.
— Надо немедленно допросить ее.
— А ты не побоишься?
— Нет!
И нинья Грисельда пришла.
Никогда в жизни я больше не испытаю таких томительных минут ожидания, какие я пережил в тот вечер, когда мадонна Сораида Айрам с наступлением сумерек повесила фонарь в дверях своей комнаты, выходившей на реку. Это был условный знак. По дрожащим струям Исаны бежали отблески света, вызывая сюда баржу, на которой гребцы уже готовились к отплытию.
Я не могу с уверенностью сказать, в какой момент я убедил мадонну бежать вместе со мной. Мозг мой пылал сильней, чем фонарь на притолоке, пылал, как маяк, зовущий корабль войти в гавань. Одна фраза, только одна фраза неистово стучала у меня в мозгу, вызывая перед глазами отчетливые образы: «Кто-то из них, она или другая, поранил лицо бедному Баррере». Кто же, кто же эта другая? И за что она его ранила? Из ревности, из мести или готовясь бежать? Была ли это Алисия? Которая из двух опередила меня и слабой рукой оставила на лице негодяя смертельный рубец, который предстояло углубить моей руке, гневной руке мужчины? Я изнывал от нетерпения, и перед моими глазами плясала усмешка окровавленного лица, но то была не усмешка, не лицо, а челюсть Мильяна, оторванная рогом и нагло смеявшаяся загадочным и страдальческим смехом, похожим на смех Барреры, на смех Барреры!
Я пил, пил, пил — и не пьянел. Мои нервы сопротивлялись наркотическому действию алкоголя. Я вырывал рюмку у Кабана и, осушая ее, видел, как свет фонаря окрашивал ее стекло свинцовым блеском кинжала. С нетерпением дожидаясь лодки, я несколько раз ходил от барака к реке и следил за поздней звездой; я высчитывал время ее прохождения через зенит, чтобы знать, когда наступит час полуночи. Пьяный Кабан повсюду следовал за мной и докучал мне сплетнями и вопросами:
— Я выдал мадонне каучук со складов: мне было известно, что вы за нее поручились.
— Очень хорошо! Очень хорошо!
— Она подговорила Пройдоху Лесмеса поставить заградительный отряд на порогах Санта-Барбары и задержать Сильву, но его курьяра миновала пороги!
— Неужели это правда?
— Если Кайенец обнаружит убыль каучука на складе, он обвинит Сораиду в воровстве...
— Очень хорошо! Очень хорошо!
— Вы не заметили, что мадонна подготовляет бегство? Я поставлю заградительные отряды, чтобы они задержали ее, если только консул не думает подняться до Гуараку и вы не гарантируете, что он не намерен...
— Не беспокойтесь, он едет лишь для сбора сведений против тирана Фунеса.
— Почему Лесмес известил Кайенца, будто он имеет доказательства, что вы не гомеро, а бандиты?
— Клевета, клевета! Мы друзья консула — и этого вполне достаточно!..
— Сораида, Сораида, — говорил я, оставив пьяницу одного, — покинем эту тюрьму, когда возвратятся мои товарищи.
Мадонна продолжала выпытывать у меня:
— Ведь правда, что ты не посылал их к Кайенцу с доносом? Ты любишь меня, ты любишь меня?
— Да, да!
И, хватая ее за руки, я нервно стискивал их до боли и смотрел на нее безумными глазами: фигура женщины исчезала, и я видел лишь окровавленный платок на пышной груди — то был горячий пурпур, брызнувший из виска Лусьяно Сильвы.
Стояла глубокая ночь; бараки были пусты. Рамиро Эстебанес, дежуривший на берегу, пришел сказать мне, что по реке плывут срубленные ветви. Это, очевидно, был сигнал с баржи, причалившей выше по течению в незнакомой заводи.
При этой вести со мной произошло странное явление: подошвы мои похолодели, пульс стал редким, и на меня нашло непонятное успокоение! Какая-то вялость сковала все мое тело, несмотря на то; что я весь горел, как в лихорадке. Стоит ли так волноваться из-за того, что в бараки придет какая-то авантюристка? У меня нет никакого желания видеть ее, я не хочу ничего знать о ней! Если она нуждается в покровительстве, пусть сама ищет меня! И я произнес с ироническим пренебрежением:
— Не зови меня в гавань, Сораида, я не пойду туда. Если ты продолжаешь настаивать, чтобы я допросил твою служанку, то я сделаю это лишь с глазу на глаз, в этом бараке!
Несколько минут спустя, заметив приближение двух женщин, я хотел подойти к фонарю и завесить его. Я попытался сделать несколько шагов, но правая нога отказывалась служить мне; легкие мурашки, какие бывают, когда отсидишь ногу, пробежали по ней. Я неуклюже ступал, точно по вате, не чувствуя пола. Грисельда бросилась обнимать меня. Но, глядя на мадонну, я отстранил Грисельду и сухо сказал ей:
— Здравствуйте!
Я продолжаю свои записи на Рио-Негро, реке с выразительным названием, которую аборигены называют Гуайниа. Вот уже три недели, как мы сбежали из фактории. На гребне бурых волн, приближающих нас к Ягуанари, среди берегов, не раз видевших, как спускались по реке мои порабощенные соотечественники, на водоворотах, которые преодолел челнок Клементе Сильвы, я записываю предшествовавшие бегству события и сетую на судьбу, по воле которой я оставил за собой такой кровавый след.
С нами плывет Грисельда, дерзкая на язык и смелая духом женщина. Лицо ее, подурневшее от горя, научилось улыбаться сквозь слезы. Ласковое чувство и отвагу одновременно будит во мне эта несчастная женщина, не дрогнувшая перед опасностью и сумевшая сломить мой бессмысленный гнев в ту ночь, когда мы стояли одни в хижине мадонны.
— Здравствуйте, — повторил я тогда и повернулся, чтобы уйти.
— Подожди, незнакомец, меня привели для разговора с тобой.
— Со мной? О чем? Вы пришли рассказать мне, как вы жили?
— Я жила не хуже, чем ты. Я устала, но не жалуюсь.
— Как идут дела? Как работают пеоны? Почем продаете свежий маниок?
— У меня нет для тебя маниока, и я не отпускаю в долг. Но если он тебе так нужен, приходи, может быть, сторгуемся.
Я был растроган, когда увидел, что она закрыла лицо платком, но спросил:
— Тебя научил плакать Баррера?
— Плакать? Почему плакать? Просто с того дня, когда мне дали пощечину, я привыкла утираться.
Упрекнув меня этими словами за дикую сцену, происшедшую в Мапорите, она попыталась рассмеяться, но вдруг судорожно зарыдала и упала к моим ногам:
— Перестань издеваться, ты сам видишь, как мы несчастны!
Я машинально наклонился поднять Грисельду, но в душе я радовался ее унижению. Эта сцена словно утолила мою боль, но гордость моя застыла в своем величии, как сфинкс, и я промолчал. Спросить об Алисии, узнать, где она, показать, что я интересуюсь ею? Никогда! Но, помнится мне, я что-то бессвязно пробормотал; Грисельда, улыбнувшись сквозь слезы, ответила:
— О которой из них ты говоришь — о твоей Кларите?