'Воруют!'. Воровали, воруют и будут, видимо, воровать.
Но вот что интересно... Александр Николаевич Энгельгардт дает знать в письме 'Из деревни' за 1873 год: 'Послушать, что говорят разные газетные корреспонденты, так, кажется, и хозяйничать невозможно... Мужик, говорят, вор; старосты, приставщики, батраки - все, говорят, воры. Опять-таки скажу я: до сих пор ни одного случая воровства у себя не замечал... Вот уже третий год, что я живу в деревне, и за все это время только раз пропал топор, да и то нет основания предполагать, чтобы он был украден, а может быть, и так затерялся. Мне кажется, что всё зависит от духа, который сложился в доме'.
Скорее всего именно так и есть. Всё дело именно в духе, который сложился в доме, хозяйстве, государстве: если это дух безалаберности, то и дом, и государство народ исподтишка по гвоздикам разнесет, а если это дух деловитости, уважительности и культуры, то разве что невзначай пропадет топор. На самом деле из человека даже исторически невозможно воспитать вора, потому что 'нравственность - в природе вещей', по справедливому замечанию Жака Неккера, а безнравственность - такая же редкая аномалия, как врожденная хромота. Но если работнику вовсе ничего не платить, то, пожалуй, и англичанин начнет таскать с работы строительный материал. Если первые лица в государстве заворуются до такой степени, что перед белой расой совестно, то общенародное, так сказать, воровство - это уже будет не воровство, а возмездие, акт протеста, смятенье, бунт.
Нет, русский народ не вор. Он, с одной стороны, жертва исторического процесса, а с другой стороны, поэт, то есть в том смысле поэт, что слишком непосредственно, живо, нервно отзывается на грабеж. Равноh и наоборот: ты его уважительно приладь к делу, обеспечь вознаграждением, достойным европейца, и русачка будет в скором времени не узнать.
Недавно у нас в соседнем колхозе был такой случай... Назначили заместителем председателя колхоза одного мужичка из деревни Борки, обыкновенного, не то чтобы рачительно настроенного. Вот что он первым делом выкинул, как только занял серьезный пост: по доброй воле вернул колхозу рулон рубероида, одиннадцать листов шифера, генератор, борону, полбочки солярки, семь килограммов гвоздей.
Письмо двенадцатое
Кто не знает - летний день в деревне начинается рано, куда раньше, нежели в городах. В нашем районном центре Зубцове, некогда славном на всю Россию своими пастухами, которые были мастера играть на каких-то особенных дудочках,так вот, в Зубцове рано поутру даже кошки не встретишь, не то что озабоченных горожан. А у нас в деревне Устье день начинается задолго до того, как у соседа Ефимыча (это справа) и у соседки Егоровны (это слева) прокукарекают петухи. Впрочем, может быть, у нас петухи такие, общенациональной ориентации, ибо они начинают подавать голос, когда уже солнышко взойдет, в то время как по науке им полагается кукарекать в пятом часу утра.
День начинается - это, конечно, сильно сказано, всего и признаков деятельности, что сам сядешь за пишущую машинку до петухов да видно в окошко, как старуха Надежда Михайловна бредет задами на огород. В одной руке у нее посошок, в другой - коса-половинка, из кармана ватника торчит донельзя сточенный оселок. Можно поставить все против ничего, что старушка направилась косить для своей козы. Единственная ее животина под стать ей - древняя, точно побитая молью, но все-таки умильно бывает на них посмотреть, когда они на пару прохлаждаются у ворот: коза пощипывает сныть, старушка деревянно сидит на скамейке и смотрит вдаль. Есть в этой незатейливой картинке что-то мудро-покойное, вечное, окончательное: вот изба с голубыми наличниками, вот Надежда Михайловна, вот коза...
Итак, день худо-бедно начался, а солнце еще не встало. Небо серенькое, трава точно поседела за ночь - такой густой лег на нее иней, над Волгой точно висит шестипроцентное молоко. Безветрие полное, ни один лист не шевельнется на яблоне, нависающей над окном, галки, которых у нас водится пропасть, еще не бодрствуют, и стук машин кажется настолько громким и тревожным, что деревня неминуемо должна проснуться и осерчать. Но нет, дрыхнет Россия, уткнувшись в свои подушки, и только мы с Надеждой Михайловной, мнится, при деле и начеку. Только мы двое за Отечество ответчики, как тот батальонный разведчик, о котором поет народ. Однако вот и первые галки дали о себе знать, птицы вообще безобидные, хотя и бессмысленно-беспокойные, как толпа.
Мысли в эту пору являются литературные, то есть противоестественные в той степени, в какой литература и жизнь разнятся между собой. Например, вспоминаются строки из Гоголя: 'Смотри, как в природе всё совершается чинно и мудро, как всё разумно вытекает одно из другого, одни мы, бог весть из чего, мечемся...'
Это что да, то да. Даже 'мечемся' - не то слово, а бесимся и психуем на все лады. Уже у марксистов завелись свои принцы, которые наследуют отеческий соцпрестол. Там и сям у живых людей отрезают головы ради торжества свободы и независимости народов маленьких от больших. Из-за отдельно взятого адюльтера три месяца бомбили суверенное государство и угробили тысячи безвинных людей, которые даже и не подозревали, что их бомбят из-за такого незначительного проступка, как адюльтер. Или вот: этой весной двое мужиков из нашего колхоза 'Сознательный' пили-пили, потом один что-то не то сказал, другой его зарезал кухонным ножом по новой народной моде, а убийцу, в свою очередь, пристрелил подоспевший милиционер. И все из-за чего? Из-за того, что пили не то, пили портвейн 'Агдам', который по токсичности перекрывает синильную кислоту.
Между тем взошло солнце, обдав верхушки деревьев таким веселым, жизнеутверждающим светом, что дурные мысли сами собой улетучиваются, как роса. Крыши сараев, крытые рубероидом, пожарно дымятся под солнечными лучами, птицы устроили концерт, машинка стучит, а так на деревне тихо - даже собаки не брешут в такую рань. Скоро деревней погонят стадо, захлопает черный бич, пастухи заматерятся, но беззлобно, как-то бытово, точно они разговаривают на особенном языке. А покуда покой, задумчивость природы и тишина, так что кажется - нет ничего на свете, кроме ржаного поля за окном, дальше березовой рощи, похожей на облако, дальше Волги, которая в это время дня приобретает сине-вороненый цвет и стоит недвижимая, как стекло.
Мысли на поверку оказываются не такими уж и веселыми, именно припоминаются слова Достоевского: 'Человеческое счастье - это гораздо сложнее, нежели полагают господа социалисты...' Подумается - ну нет, счастье, напротив, гораздо проще, счастье, вот оно: интересная мысль, березовая роща, Волга и тишина. Правда, непонятно: если счастье - это так просто, то зачем понадобились несказанные родовые муки, которые сопутствовали появлению на свет цивилизаций и государств? К чему вообще исторические пути, тысячелетия борений и катастроф, если человечество помаленьку приближается к тому, от чего ушло: счастье - это просто, это гораздо проще, нежели полагают господа социалисты, поскольку высшая цель человеческого существования есть покой. Наконец, в чем заключается смысл научно-технического прогресса, коли теория относительности не мешает резаться кухонными ножами, коли изощренные средства сообщения появились тогда, когда стало нечего сообщать? То есть к чему все наши пертурбации, когда мир так односложен и справедлив: вот изба с голубыми наличниками, вот Надежда Михайловна, вот коза...
Письмо тринадцатое
Нет ничего более косного, не подверженного влияниям извне, чем психология земледельца, вообще деревенский кондовый быт.
И вот единственная настоящая новость из крестьянской жизни: женщины стали пить. Не то чтобы они по праздникам крепко зашибали, это у нас исстари ведется, а, как говорится, по-черному пьют, до потери женского облика в частности и человеческого вообще. Правда, по этой методе отличается ничтожное меньшинство, но если увидишь на деревне существо, пьяное до бессознательности и валяющееся у сельского магазина, то это будет женщина из местных, а не мужик. Мужик всегда доползет домой, но хрупкая женская физика, видимо, такова, что она, где выпила критическую дозу, там, голубушка, и легла. Еще одно стоящее наблюдение: кто-нибудь обязательно накроет ей ноги своим пальто.
Как хотите, а это знак. Верно, что-то меняется в сельской жизни в кривую сторону, если столп ее - женщина - стала пить. Ведь деревня не город, тут на пустые бутылки не проживешь, тут горькое пьянство немыслимо по самому строю крестьянского существования, и особенно среди женщин, потому что, повторимся, в деревне на них держится всё и вся. Мужик пьет - это еще полбеды, он во времена Александра Николаевича Энгельгардта начинал рабочий день со стакана водки, и ничего, по сию пору это племя не перевелось, по-прежнему оно пашет, матершинничает и пьет. А наша женщина - это все же не грубая движущая сила, это вместе взятые мать, жена, любовница, бог и каменная стена.
Вот Александр Николаевич Энгельгардт прямо объявляет в своем пятом письме 'Из деревни': '...вся сила в бабах. Баба всегда падка и жадна до денег, она всегда дорожит деньгами, всегда стремится их заработать. Между мужиками еще встречаются такие, которые работают только тогда, когда нет хлеба, а есть хлеб, проводят время в праздности, слоняясь из угла в угол, между бабами никогда. Баба подвижна, охотно идет на работу, если видит себе в том пользу, потому что у бабы нет конца желаниям, как бы ни был богат двор'.
Пусть не от широты душевной, пусть из хозяйственного расчета, но ведь действительно наша деревенская женщина есть не столько основная трудовая единица, сколько заводчица всему - и по аграрному департаменту, и в быту. Вот почему, спрашивается, у нас еще как-то существует колхоз 'Путь