прождал...
Он горько усмехнулся. - A point, как говорят французы. Однако чепуха! В прошлом году умер мой друг. Он жил взахлеб и успел все. Он умер с улыбкой... К черту! Да-да!
Когда он набивал табаком трубку, у него мелко, по-стариковски дрожали руки.
За вечер они больше не произнесли ни слова.
Старик подавленно молчал - видимо, ему было неудобно за свою вспышку.
Он вздыхал, шуршал страницами книг. А Швырков, поглядывая на него, с холодной убежден-ностью думал, что конечно же тесть - чудак, странная личность. И, наверное, с таким нелегко в семье... Трубку закурил, надо же...
Отчего-то сегодня тесть не вызывал сочувствия.
А на другой день была суббота - старик незаметно исчез. Вместе с ним исчезла новенькая, тесноватая Швыркову, дубленка и его роскошная, из серебристой нерпы, шапка.
Немало подивившись этому, Швырков заварил крепкий кофе и отправился 'к станку' - так он называл свой рабочий стол. Одиноко висевшее пальто старика и его тронутая молью папаха вызывали странное, томительное ощущение. Стучал ли Швырков на машинке, перелистывал ли книгу, где-то рядом, в стороне от главной мысли, как бы неясно скользила мысль о старике: зачем, спрашивается, ему понадобился этот маскарад? Впрочем, пора бы уже привыкнуть к его страннос-тям. И все же! Вспомнилась вчерашняя потерянность старика, детские вздохи, а потом... монолог о табаке, обретший утром уже другое, горькое и страшное значение.
- О черт, - мычал Швырков, пропуская буквы, ничего не понимая и напряженно прислуши-ваясь к тому, что делается за дверью, на лестничной площадке.
Старик заявился что-то около десяти вечера, и вид у него был разудалого гуляки: дубленка распахнута, шапка лихо сдвинута на затылок, глаза блестели.
- Ах, дорогой мой! - закричал старик. - Как прекрасна вечерняя столица! Огни, жизнь! В метро, на эскалаторе - читают! Мы поистине великая читающая нация. Можешь себе предста-вить, пятьдесят четыре процента французов вообще не читают!
Он возбужденно прошелся по комнате, улыбаясь и гримасничая. Припоминал что-то, и на лице его, болезненно-худом, с обтянутыми скулами, обозначились неведомые Швыркову черты - уверенность и сила чувствовались в нем, будто старик решился на что-то очень важное для себя.
- Ну ты даешь! Чего такой веселый? - спросил Швырков.
- Я был у своих... южан. На Солянке. Мы вспоминали молодость, Москву, двадцать пятый год. Мороз, любовь и... вера в будущее. Все прекрасно, дорогой, все прекрасно!
Старик снял дубленку, небрежно бросил шапку на вешалку. Движения его были размашисты-ми, артистичными. И Швырков представил, как Вениамин Борисович так же вот раздевался у своих, надо полагать, удачливых и влиятельных друзей, громко говорил, веселился, целовал величественным старухам руки. И внезапно понял, зачем старику понадобился маскарад с переодеванием. Разве мог он туда явиться неудачником, в жалком своем пальто и съеденной молью папахе? Неудачник всегда кому-то укор.
- А ведь завтра я улетаю, дорогой мой, - сказал старик.
- Как?
- Самолетом.
- Что за спешка?
- Дела, дорогой... дела. Да и дом не годится бросать.
- Что у тебя там, брильянты?
Старик спокойно посмотрел на него.
- За последние годы мне удалось собрать небольшую, но по-своему уникальную библиоте-ку... Эту библиотеку я завещаю вам. У вас ведь мало книг, и подобраны они, прости меня, наспех. Было бы очень жаль...
- Черт возьми, но ведь скоро Лера приедет, - перебил его Швырков.
- Вряд ли... Мне... мне нельзя у вас долго задерживаться.
- Когда улетает самолет?
- В двенадцать с небольшим.
- О черт!.. В одиннадцать у меня ученый совет.
- Дорогой мой, я прекрасно доберусь сам. Вещей - один портфельчик. Если успеешь, подбрось меня до Центрального аэровокзала.
- Подбросить-то подброшу... Да неловко, право.
- Ах, оставь, пожалуйста... Теперь буду ждать вас к... себе, - сказал он со странным выражением, но тут же отвернулся и заговорил о какой-то старой учительнице, которой он обещал привезти из Москвы апельсины.
Они уже укладывались спать, когда старик громко сказал из своей комнаты:
- Ты знаешь, дорогой, что написал генерал де Голль в своем завещании?
- Нет.
- Ni fanfares, ni musique, ni sonnerie. Ни фанфар, ни музыки, ни колокольного звона!.. Оригинальный ум! А теперь спать, спать.
7
Утром пришлось мотаться по городу в поисках апельсинов, кофе.
Старик после вчерашнего подъема как-то сразу ослаб, был вял, неразговорчив. И впалые щеки его, покрывшиеся за ночь серебристой щетиной, вздрагивали, точно кто прикасался к ним холодными руками.
И день был тягостный, серый, машина то и дело натыкалась на красный свет, и прохожие, будто сговорившись, лезли под колеса. Швырков, поругиваясь, косился на старика - все его раздражало в это утро: и люди, и небо, и старик. А внутри ныла, точно болячка, вызревала смутная еще тревога, которую Швырков связывал с ученым советом в институте, хотя ничего, лично его касающегося, на совете произойти не могло. И только усадив старика в зале ожидания аэровокзала и убедившись, что самолеты улетают вовремя, Швырков повеселел, простился с тестем легко, а через полчаса почти забыл о нем.
Вечером, однако, стало Швыркову не по себе. Расхаживая по опустевшей квартире, он вспоминал старика, хмурился, улыбался, повторяя его словечки, манеру ходить, жестикулировать. Пытался развлечь себя, чем-нибудь заняться, но тревога, возникшая утром, все росла и росла в нем, точно он заполнялся темной жидкостью, как прозрачная чернильница-непроливайка - были такие сразу после войны. И вчерашняя веселая суетливость старика, его бравада, как вдруг понял Швырков, были лишь от желания скрыть обиду. Ведь он, после шестилетнего забвения, приехал с единственной целью - проститься.
'Ну мы и сволочи', - с каким-то даже удовлетворением подумал Швырков.
Дома он находиться не мог. Надел старую куртку, сапоги, вышел во двор.
Было тепло и сыро. Ветер с канала доносил запахи стылой речной воды. Гремела землечерпал-ка. Бубнил о чем-то голос диспетчера.
Тропинка к гаражу раскисла, под ногами чавкало. Жесткая, казавшаяся в сумерках черной, трава цеплялась за голенища.
Навесной замок в гараже долго не открывался. Швырков злился. И в злобе этой было что-то беспомощное, жалкое, постыдное. 'Ах, твою ж душеньку, бормотал он, с остервенением дергая за холодную и влажную дужку тяжелого замка с секретом и морщась. - О-от, ей-богу, паскудство какое... замки... секреты... От всего живого отгородились... А, чертов замок!..'