Шкловского ответственности за этот сверхэстетический максимализм -- ибо в левом искусстве он его и постулировал.
Соответствующую цитацию можно продолжить. Вот самая, пожалуй, знаменитая формула:
Так пропадает, в ничто вменяясь, жизнь. Автоматизация съедает вещи, мебель, жену и страх войны.
Отсюда, как известно, идет у Шкловского учение об остранении -- способе обновить видение вещи -- всех перечисленных выше вещей и состояний. Но именно в этом ряду остранение оказывается чем-то явно сверх-эстетическим. Меня здесь особенно заинтересовала 'жена'. В работе о Розанове Шкловский дает большую цитату из него, убеждающую в необходимости 'остранения' для обновленного переживания супружеской жизни: этим 'остранением' оказывается обыкновеннейшая супружеская измена. Пример
33
показывает, что термины Шкловского имеют внеэстетическую корреспонденцию, по крайней мере, взяты не из наблюдений над Веселовским или Потебней. В статье 'Искусство как прием' Шкловский пишет, что остранением являются вообще эротические образы. В общем оно действует не только в искусстве.
Вот поэтому Шкловскому и понравились 'революция и фронт'. В 'Сентиментальном путешествии' он описывает революционный быт:
Люся встала и затапливает печку документами из Центрального банка. Из длинной трубы, как из ноздрей курильщика, подымаются тоненькие гадины дыма.
Встаешь, вступаешь в валенки и лезешь на лестницу замазывать дырки.
Каждый день. Лестницу из комнаты не выносишь.
А печника не дозовешься. Он в городе самый нужный человек. Город отепляется. Все решили жить...
Хорошо жить и мордой ощущать дорогу жизни.
Сладок последний кусок сахара. Отдельно завернутый в бумажку.
Хороша любовь.
А за стенами пропасть, и автомобили, и вьюга зимой. А мы плывем своим плотом.
И как последняя искра в пепле, пет, не в пепле, как темное каменноугольное пламя.
А тут То-ло-нен. Одно слово -- Финляндия.
Финляндия не интересна потому, что жизнь в ней автоматизирована, ничего не происходит, точнее -- не ощущается. А социализм -- в революции -- был интересен, как путешествие в ковчеге. Об этом Шкловский пишет в статье 'Десять лет'. И это не потому, что несколько лет существовала эфемерная эстетическая свобода, а потому что у кариатид Эрмитажа играли в городки, а из торцов Дворцовой площади прорастала трава. Город 'остранялся'.
Даже классик Ходасевич признавал, что Петербург стал тогда еще прекраснее -- в начавшемся моменте тления. То же писал Эренбург в 'Тринадцати трубках': 'Заштатная столица была величественна и прекрасна'. Он же цитирует, в мемуарах, стихи серапионовой сестры Елизаветы Полонской -- о впервые почувствованной ценности крох бытия -хлеба, дров: ср. выше у Шкловского.
34 Борис Парамонов
Революция и война были способами остранения как не эстетического уже, а социального действия. Чтобы почувствовать войну, нужен реальный страх, реальная война.
Есть лагерное выражение: научить свободу любить. Для этого нужен -- лагерь.
Вот почему мировоззрение Шкловского, скрывающееся за методом формального литературоведения, можно назвать (не эстетизмом уже, а) трагедийным гедонизмом.
Это форма, вариант ницшеанства. (Можно вспомнить и Кьеркегора, отождествлявшего эстетическую форму сознания с чувственным экстремизмом.)
Получается, что Шкловский не так уж далеко отстоит от какого-нибудь теургического Вячеслава Иванова. Футуристическая революция отнюдь не была разрывом с современной ей традицией, -- она только по-другому ее формулировала.
Остраненно.
2
'Младоформалист' Л. Я. Гинзбург пишет ('Человек за письменным столом'):
Опоязовское течение в широком смысле (гораздо более широком, чем опоязовцы и их ученики) было частью антисимволистской реакции (от футуристов и акмеистов до обериутов) на культуру начала века. Как и вся противосимволистская реакция, формализм многому учился и научился у символистов. Формализм быстро и в основном изнутри распался как догма, но как фермент он продолжал работать впрок. Эпохален формализм еще тем, что в своей склонности к аналитическому разъятию он был неузнанным двойником исторического и социологического анализа. Антиподом и двойником -- что как-то увязывалось в большом культурном развороте.
'Исторический и социологический анализ' -- это попросту марксизм. Но двойничество не только в совпадающей редуктивистской установке, оно еще и в позитивной, строительной программе -- в том 'конструктивизме', который выступает общим стилевым знаменателем политики как художества, революции как эстетического проекта. Большой стиль эпохи -- утопия. Это включает и символизм, и Бер
35
дяева, и гностические фантазии 'Ладомира', в последнем ясе -- Федоров плюс ленинские нужники из золота. Но в утопическое строительство были включены не только символистские теурги и футуристические самовитые словесники, -- в него включились массы. Это была всеобщая мобилизация, начавшаяся в 1914-м году.
В гедонизме Шкловского, при всех его ницшеанских обертонах, нашла выражение, как сказали бы тогдашние социологи, учившие жить формалистов, 'психоидеология' вот этих самых масс. Бердяев был прав, говоря в 'Вехах' о стадах индивидуалистов-ницшеанцев.
Индивидуализм военнообязанного -- психология отпускника, если не мародера. В русской литературе как раз в это время появился такой отпускной солдат, Николай Тихонов -- явление очень значительное.
Тихонов заставляет вспомнить трактовку футуризма, данную Корнеем Чуковским: не столько будущее, сколько давно прошедшее. Архаизм, варварство:
Я одержимый дикарь, я гол...
Тихонов -- человек Шкловского, находящий в войне и революции повод для обновленного переживания бытия. Остранение идет рука об руку с эротическими переживаниями: Он расскажет своей невесте О забавной, живой игре, Как громил он дома предместий С бронепоезд ных батарей.
Как пленительные полячки Присылали письма ему, Как вагоны и водокачки Умирали в красном дыму.
У Шкловского мы вправе видеть некий всеобщий культурный синтез, потому что он в собственной эпохальной личности объединил пафос конструктора, конструктивиста с элементарной (то есть стихийной) чувственностью резервиста культуры. Иногда он кажется инкарнацией руссоистского дикаря-философа. Иногда -- неким удавшимся Писаревым.
36
Интересно, что и в символизме была уже такая удача -Сологуб: кухаркин сын, пошедший не в писаревское естествознание, а в тогдашнюю сексуальную революцию декадентов.
И если спроецировать все это на Ницше, то получится даже не искусство как воля к обману, а самый настоящий белокурый бестия.
И глаза стальной синевы.
Стихи Тихонова до 'Орды' плохие, но одно названо очень хорошо -- 'Перекресток утопий'.
Тихонова можно вывести из Киплинга или даже еще верней из Гумилева, но движение на Восток у обоих, столь ревностно повторенное Тихоновым, вело к тому же Ницше, к Заратустре, говорившему, что женщина создана для услады воина.
Отпускной солдат -- он даже и мертвый встанет, чтобы пойти к жене.
Так что мертвые вставали не только у Горького, как вспоминает Шкловский в 'Письменном столе'. Его малопонятная сейчас любовь к Горькому идет не только от восхищения горьковским неканоническим Толстым или введения в беллетристику бессюжетного документального материала, на манер Розанова, но и родственностью с Ницше.
У Шкловского можно заметить, как и у Горького, признаки садистской психологии. Гедонизм этого требует.
Ибо ласкать, учил Шкловский, хорошо бранными словами.
Всяческий конструктивизм близок к архаическому варварству, потому что в нем происходит некое упрощение, примитивизация, отказ от культурного излишества. Это Пикассо и негрская скульптура: Аполлон чернявый, как писали футуристы. Особенно упрощается психология, собственно даже уничтожается. 'Психоложество', говорил Маяковский. Нелюбовь Шкловского к роману -- отсюда.
По-другому это называется архаической революцией. Позднее об этом много писал Томас Манн. Но в России писали раньше:
Построив из земли катушку, Где только проволока гроз, Ты славишь милую пастушку У ручейка и у стрекоз. 37
Будетляне, писал Шкловский, осознали в искусстве работу веков: увидели в нем элементарный чувственный жест, радостное переживание.
Шкловский знал Фрейда и часто ссылался на него, но одну его страницу пропустил незамеченной: где тот говорит, что дикари, вынужденные иногда работать, ритмизируют физические усилия в лад произносимыми эротическими словами.
Этому не противоречит учение Шкловского о художественной речи как затрудненной, задержанной. Все это не более чем 'пытка задержанным наслаждением' (формула из 'Теории прозы').
В любви, как и в теории литературы, Шкловский был, по словам Эльзы Триоле, специалистом (мемуары А. Чудакова).
3
Было бы последним делом разговор о Шкловском свести к его индивидуальной, хотя и незаурядной, психологии. Большой человек тем и отличен, что представителен, типичен. Шкловский, субъективно переживая как бы поражение, писал, что нужно делать не историю, а биографию. Но он и делал историю своей биографией. Его биография моделировала громадный исторический сдвиг.
Он -- победитель, победу которого не сознают, вроде Барклая.
Внимание, а похоже, что и любовь Шкловского к Розанову не случайны. Он взял у Розанова и по-своему выразил его тему о наступлении мировой эпохи нерепрессивной