Дальше он к этому вернется: к этому нотариусу из Шатле, коему специально поручено заниматься завещаниями.
На время вновь входит в свои права набожность. Не упоминая о чистилище, Вийон думает о душах, которые еще ждут Искупления. Но сатира тоже не уступает своих прав, и поэт помещает в это чистилище, каким он его себе представляет, всех, кого он ненавидит: хамов и судей. Они жили ради блага общества; именно поэтому они и страдают в потустороннем мире. Вызывая образ святого Доминика, признанного отца Инквизиции, Вийон еще раз обращается к завещанию. Инквизиция – это то, чего пока боятся светские судьи и братья во Христе – ненавистные соперники светских властей.
Очередь дошла и до похорон. Намеки трудны для понимания. Погребение в Сент-Авуа – простая шутка: у монахинь Сент-Авуа часовенка помещается на первом этаже их дома, и полом у них служит земля. Большая каланча – из стекла, а четыре кругляша у звонарей – это камни, как те, которые бросали недавно в первого мученика.
Смысл раскрывается здесь только благодаря оттенкам, ибо добрый буржуа, предчувствующий близкую смерть, не станет входить во все детали колокольного звона, свечей и черных накидок, расшитых серебром. «Пусть его сопровождает долгий колокольный звон», – говорит тот, кто знает, что колокольный звон означает процветание. «И двенадцать фунтов воска для четырех свечей, каждая по три фунта», – уточняет он.
Карикатура на эти последние распоряжения – так именитый житель радеет о том, чтобы запечатлелся в веках его образ, и о своем реноме – распространяется целиком на портрет знаменитости. Вийон желает, чтобы сделали и его портрет тоже, и во весь рост. Чернилами. А надгробная надпись пусть будет начертана обыкновенным углем.
Вот каков Вийон и какой должна быть память о нем. Но сравним это с последней волей председателя Парламента:
Поэт насмешничает, и это не оставляет вас равнодушными, поскольку он ничего не присочинил. Посмертная судьба поэта, которую он сам организует, соизмеряется с той судьбой, которую он пережил. Как обычно, он всматривается то в один лик того двойственного человека, каким себя осознает, то в другой.
По правде говоря, выбирает, как всегда, не он. Кто он: «добрый безумец», который ратует за легкую судьбу, или «бедный Вийон», который несет тяжкое бремя этой судьбы? Прежде чем приказывать, чтобы зазвучал колокольный звон – желательно на большой колокольне, – и доверить богатому торговцу вином Гийому дю Рю заботу о свечах на похоронах, он сам составляет эпитафию. Убожество моральное, убожество физическое – все смешалось. Он все отдал, но страдает от любви. Он был обрит и выставлен на посмешище. Он взывает… К кому?
Походя скажем о печальном его портрете. Тут вся никчемность Вийона, скрытая под эвфемизмом «обрит», но, конечно, брови, и борода, и голова тут ни при чем. Износившийся, больной старый бродяга и заключенный теперь просто плешивый неудачник с мертвенно-бледной кожей.
Он унижен. Бедный, как никогда, Вийон замыкается в своей униженности. И от этого у него рождается целая серия благородных образов – они вызывают к жизни возвышенные чувства, напоминают об исключительности человеческого достоинства, – а также образов вульгарных, заставляющих разом забыть вдохновение и идеал. Здесь Вийон далек от кабацкой непристойности, от эротической чепухи, столь долго влиявших на поэта. Но вульгарность проступает иногда в обобщенных образах. От стиха к стиху мы движемся между лексикой прославления подвигов и куртуазного лиризма и жаргоном кухни или конторы. Три слова возносят нас на невиданные выси честолюбия, и три слова ввергают в бездну духовной нищеты. Это чья-то драма, это общая судьба. С одной стороны, «постоянная ясность», «разумная глава», «неумолимость»… С другой – миска, петрушка, очищенная репа.
Вийон говорил все время «голова». Здесь он говорит «глава». Это не случайно. И с сознанием производимого эффекта он рифмует «я взываю» с вульгарным «дала под зад». Все пережитое поэтом – в этом автопортрете, написанном им с жестоким диссонансом словарного запаса, диссонансом, который швыряет из стороны в сторону читателя, как Судьба швыряла свою жертву.
Последнее возвращение к аллегорической грамматике куртуазного жанра позволяет пригвоздить к позорному столбу несправедливость Судьбы. Эта неумолимость – персонаж, достойный «Романа о Розе». Неумолимость была уже в «Балладе подружке Вийона», где она противопоставлялась Праву, то есть Справедливости: «Право не соседствует с Неумолимостью». Когда Вийон пишет эпитафию, он настойчиво подчеркивает роль Неумолимости. Он умирает от Несправедливости, от Вероломства. Изгнанный, заточенный, он жертва Неумолимости. Больше всего ставит он в вину епископу Орлеанскому несправедливость.
Поэт не доходит до того, чтобы обвинять Бога. Хотя, возможно, и подумывает об этом. В конечном счете вся важность сказанного свелась к шлепку по заду и к бумагомаранию. Вийон сказал то, что он хотел сказать. Он пожимает плечами.
Поэт смешивает все: Вийон утомлен жизнью, и жизнь устала от Вийона. Умрет ли он осужденным? Угаснет ли от переутомления? Осужденный Судьбой? Людьми? Он сам уже ничего не понимает. И