традиционными образами Девы Марии. Это смешение не навязчиво, но достигает ушей только тех слушателей, для которых такой словарь обычен. Поэт дает мольбе своего детства унести себя, его вдохновение сродни вдохновению, с коим написана баллада Деве Марии, которая превратится в «Большом завещании» в балладу, посвященную старой матери поэта; он, очевидно, писал ее для самого себя в минуту тоски и отчаяния. Еще раньше, чем были затеяны ученые игры и придуманы тяжеловатые пошлые сочинения, еще прежде, чем поэт обнаружит у девочки мудрость тридцатишестилетней женщины, откроет в ней посланницу Иисуса Христа, прежде чем повторит в тяжеловесном рефрене «О добром говорить надо по-доброму», 6н пишет (и это самая большая его удача, полет вдохновения) о слиянии образов двух Марий: небесной и земной, – обе спасли его от опасности.
И пусть Вийон, заимствуя у Вергилия образ, говорит о Золотом веке, за ним, вышедшим из тюрьмы, по пятам следует нищета. Радостный приезд принцессы Марии вновь вывел Вийона на большую дорогу, кошелек его пуст. Освобожденный из орлеанской тюрьмы в июле 1460 года, годом позже он вновь оказывается в тюрьме в Мён-сюр-Луар. Снова ему грозит виселица.
Что же он совершил зимой, опять кражу? Урожай 1460 года был посредственным, одних только продавцов устраивали цены. Возможно, о нем просто вспомнили и решили наказать за старое. Неважно. Потом будут говорить о краже в ризнице. Что ж, пусть.
На этот раз Вийон – пленник епископа. Мён – светское владение орлеанских епископов, а задняя часть окруженного рвом укрепленного замка, куда прелаты больше не ходят, – темница, лишенная какого бы то ни было очарования для человека, который скучал в деревне и насмешничал над пастухами и пастушками короля Рене. Он был бы рад теперь, если б мог предаться сну под дубом или под каким-нибудь цветущим деревом, которое сажают в мае, чтобы танцевать под ним. Отчаянная мольба о помощи, которую он обращает к своим друзьям, не носит больше – ведь это тюрьма – печати иронии, Вийон больше не верит в удачу.
ГЛАВА XVII. Смерть, не будь такой беспощадной…
Вийон и его современники не затрудняют себя тем, чтобы думать об общечеловеческой судьбе: смерть вездесуща, она расставляет вехи в семейной жизни, она элемент жизни общественной. Переступив порог детства, где смертность ужасающа, всякий взрослый считает себя удачливым, но его надежда на жизнь невелика. Сменяют друг друга эпидемии. Умирают от переохлаждения или от переедания. Дают себя знать последствия какой-нибудь раны. Человек XV века не перестает видеть смерть, свою и других людей.
Много говорили о чуме в XIV веке, о временах черной чумы 1348 года и ее рецидивах. Теперь чума поутихла, а слово это произносят на все лады. Всякая эпидемия – чума. Но есть болезни, которые стоят черной чумы. К примеру, не перестает поражать людей оспа. В 1418 году она косила парижан: около пятидесяти тысяч человек умерло, из них в одной только больнице – пять тысяч. Она возвращается в 1422 году, а потом в 1433 году. Наконец, в 1438 году оспа уносит почти столько же, сколько в 1418-м, умирает и много аристократов, хотя они могут укрыться и бежать от заразы в свои замки или загородные дома. Среди умерших – шесть советников Суда, таких, как парижский епископ Жак дю Шателье, настолько высокомерный, что простолюдин не станет его оплакивать. Суды насчитывают лишь половину своего состава. Город парализован. Порт опустел. При похоронах не звонят больше колокола.
Для объятого ужасом зеваки эпидемия означает мрачные кортежи, сменяющие друг друга, обреченные дома, рвы, разбросанные по округу, наспех сожженную одежду. Она означает также отправляемые обратно обозы с провизией, блокированные в порту, закрытые лавки. Это голод, и это безработица.
Мелкий люд ест суп из травы, набивает себе желудок крапивой, сваренной без масла, а за украденный кусок хлеба грозит веревка.
Кто плохо ест, плохо сопротивляется болезни. Парижскому буржуа приходится с горечью констатировать: «Эпидемия убивает, как назло, самых сильных и самых молодых». Будущее в опасности. Буржуа считает вполне естественным, что умирают старики и слабые.
Беда возвращается в 1445 году. Франсуа де Монкорбье четырнадцать лет, и он чудом спасается – ведь чума в первую очередь убивает детей. Точно так же ему удается избежать и гриппа, который иногда тоже убивает, и коклюша, который часто поражает рожениц и малолетних детей.
Однако в его творчестве ни слова о чуме. Вийон и не помышляет бросать обвинение злу, которое в той или иной форме унесло часть его поколения. Эпидемия – вещь естественная. От нее умирают, но что толку это обсуждать? Смерть, о которой говорит поэт, – это то, что поражает человека. Она приходит или со старостью, или с виселицей.
Вийон не обвиняет участь, постигающую всех, он обвиняет Судьбу: она обрушилась на него, а другим позволяет процветать. Она убивает, как убивают в бою: разборчиво. И, если слушать голос поэта, она еще и хвастается этим.
Эгоисту Вийону нет дела до смерти, когда он здоров. «Малое завещание» 1456 года не упоминает о смерти. Зато пятью годами позже она очень беспокоит автора «Большого завещания». Но он видит по- настоящему только свою будущую смерть, свою собственную старость, мысли о которой отвлекают от любви, свою собственную болезнь, которая тащит его к небытию. Проходят эпидемии, но каждый умирает только раз.
Старость у Вийона – это конец жизни. Время, говорит он, вслед за пророком Иовом, исходит как горящая нить. Ничто не вечно в этом так гнусно устроенном мире. Час удовольствий минует. Приходит печаль, и воцаряется нищета. В конце – смерть.
Жизнь и город жестоки для старца без занятий. Уже в XIII веке фаблио «О разрезанной попоне» представляло нищету как естественный атрибут конца жизни буржуа. С этим согласны все: стариков отторгают, изгоняют. С легким оттенком жалости поет об этом Тайеван в «Прекрасном путешествии».
Худшее в старости – это жизнь. И Вийон принимается набрасывать опус о самоубийстве. Только страх ада – единственное, что останавливает старца. Но не всегда…