— Жируют, сволочи! — сказал Филя. — Идем к свояку.
Из окна чердака видны были некрашеные деревянные строения станции, — возле одного из них стояли две пролетки и много верховых лошадей, — видны были пересекающиеся линии путей; одна из них уходила в сторону Кангауза и исчезала в лесистом распадке. Вдоль по открытому перрону вытянулись шеренги японских солдат и спешенных казаков в синих шароварах с лампасами, с шашками наголо. Перед шеренгами стояли кучками и прохаживались японские и колчаковские офицеры.
— Ждут кого-то, — чугунным голосом сказал Филин свояк, дыша махоркой из-за Сережиной спины.
Жесткая щетина его бороды проникала через Сережину рубашку, но Сережа ничего не чувствовал, всем существом устремившись к тому, что предстояло сейчас увидеть.
Над лесом в распадке закурился белый дымок; донесся протяжный свисток «кукушки». Из распадка вынырнули два паровозика, за ними зеленый служебный вагон, и потянулся длинный состав красных вагончиков, перемежаемых платформами, на которых виднелись жерла и щитки орудий, снарядные ящики, японская прислуга при них.
— Японцы едут… Пропало наше дело, Серега! — надтреснутым голоском сказал Филя и, всхлипнув, закрыл лицо руками, но тут же отнял руки, не в силах оторваться от окна.
Поезд, замедляя ход, подошел к станции. Свет закатного солнца лежал на крышах вагонов и на стволах и щитках орудий. Японские офицеры и офицеры-колчаковцы, придерживая кобуры, шашки, бежали к служебному вагону, проволочившемуся дальше перрона. Из вагона, приподняв за эфес саблю, чтобы не задеть ступенек, сошел, не сгибаясь в туловище, седоголовый японский офицер; за ним выскакивали другие.
Офицер-колчаковец, в котором Сережа признал Лангового, рапортовал что-то седоголовому японцу, тот, скучая, кивал головой, другие стояли поодаль, держа руки у козырьков. Седоголовый японец, за ним Ланговой, за ним остальные пошли по перрону вдоль шеренг.
И вдруг до слуха Сережи донесся пронзительный одинокий старческий голос, похожий на крик ночной птицы; голос тотчас же был заглушен слившимися вместе стенящим теноровым «банзай» и протяжным низким 'ура'.
Офицеры двинулись к лошадям и пролеткам. Послышались звуки команды. Шеренги солдат очищали перрон. Почти одновременно открылись двери у вагончиков, и вдоль всего состава посыпались, как горох, японские солдаты, сразу заполнившие все расположение станций мельканием лиц, фуражек, бряцанием оружия, снованием и говором.
Сережа с побелевшими губами оторвался от окна, увидел налившееся темной силой щетинистое лицо Филиного свояка и мокрое от слез веснушчатое лицо Фили и, судорожно обняв Филю, прижался щекой к его плечу.
XV
Комитет заседал ночью в Филиной избе. Мальчишек положили на кухне. Оконца были завешены ряднами, рваными одеялами. Иногда из соседней комнатки доносились стоны больной девочки, и все невольно покашивались на дверь.
Сережа, примостившись в полутемном углу, на табуретке, серьезно и испытующе оглядывал каждого вновь входящего, точно отыскивая на его лице ответ на мучивший Сережу вопрос о судьбе стачки.
Сеня, пожелтевший, осунувшийся, — все эти дни он почти не ел и не спал, — сидел за столом, поджав под себя ногу, как портной, и вполголоса разговаривал с Яковом Бутовым.
— А сколько вооружить можно все-таки? — спрашивал Сеня, блестя на Бутова большими темно-серыми глазами.
— Трудно сказать, такие штуки скрывают. По памяти прикидываем, кто с германского фронта принес, кто с Красной гвардии, кто раньше имел, охотничал, — думаем, ружьев с двести имеется, — отвечал Бутов.
— Скажи вот что еще, — Сеня откинулся к стенке и привычным жестом, который возникал у него, когда он решал что-нибудь трудное, провел рукой по редким кольцам волос: — Народ с рудника бежит все?
— Много, — неодобрительно сказал Бутов. — А теперь, как узнали про японцев, еще больше побегут.
— Это хорошо, — неожиданно сказал Сеня. — Это очень хорошо!
Бутов удивленно посмотрел на него.
— Как твой новорожденный? — вдруг весь осветившись в улыбке, спросил Сеня.
— Да ведь я еще не видал, говорят — девочка, — сконфузился Бутов. — Через пятые уста узнаю. Говорят — такая же, как у всех людей: по правилам, — Бутов улыбнулся в усы.
Сеня снова откинулся к стенке и посидел так некоторое время, закрыв глаза. Приезд японцев понудил его принять решение о стачке, которое, он знал, не будет хорошо встречено сейчас комитетом. И он невольно оттягивал начало заседания в тайной надежде, что вот-вот будет ответ на письмо, посланное с нарочным в Скобеевку. Но нарочный не приходил.
— Начнем, товарищи, — решительно сказал Сеня, выпростав поджатую ногу, и лицо его приняло обычное — спокойное, грустноватое — выражение. Все, смолкнув, придвинулись ближе к столу; только Сережа остался в углу на табурете.
План Сени сводился к тому, чтобы немедленно начать переброску рабочих с рудника в восставшие села, переброску всех, кто способен носить оружие. И в первый момент самая возможность такого выхода показалась людям оскорбительной: им предлагалось в тяжелую минуту спасти сильных, в том числе и себя, а всю тяжесть последствий того дела, которое они начали, переложить на плечи слабых, прежде всего — детей и женщин.
Некоторое время все неловко и угрюмо молчали.
— Я вот что в толк не возьму, — сказал наконец младший Городовиков, глядя на Сеню своими твердыми глазами. — В сопки? Хорошо. Да всех в сопки не уведешь. А как же с остальными будет?
— А так же будет, как было бы с нами со всеми, — стараясь быть спокойным, но, видимо, волнуясь, отвечал Сеня. — Пока сила есть, бастовать будут. А силы не станет, сдадутся и примут на себя все муки…
— Они же завтра сдадутся, коли мы у них самый хребет вынем! — с едва сдерживаемым возмущением сказал младший Городовиков.
— А по-твоему, лучше сдаться послезавтра, да всем, да с переломанным хребтом? Неужто ж так выгоднее?
— Значит, выгоднее обмануть народ? Так я тебя понимаю? — подрагивая губами, спрашивал Городовиков.
— Обмануть? И что ты, братец ты мой, слова мне говоришь такие? — удивленно и устало сказал Сеня. — Ты мне дельное говори. Точно мы забираем людей в сады райские! Еще день промедления — и мы лучшую силу нашу истинно загубим, в руки врага безоружную предадим ее.
Городовиков замолчал, раздираемый на части противоположными доводами и чувствами, бушевавшими в его душе. И Сене было тоже так тяжело — лучше в гроб лечь.
— А как с теми, что под землей сидят? — угрюмо спросил Яков Бутов, покосившись на отца и сына Городовиковых. Все знали, что в шахте № 1 остался под землей с дядей-забойщиком самый маленький Городовиков, но ни отец, ни брат сейчас не говорили об этом.
— И с семьями как? — сочувственно и робко спросил Филя.
— Как с теми, что под землей сидят? — переспросил Сеня. — Когда выпустят их из-под земли, — а не смогут не выпустить их, — это уж будут люди невиданной закалки: не люди, а кремни. Эти все в сопках будут, поручусь за то. А семьи — это дело тяжелое очень… — Сеня остановился и некоторое время молча и грустно глядел в стол. — Да разве у всех нас нет семей? Разве семьи партизан-мужиков не так же маются?
— А чем вы людей оружите? Тех, что в сопки пойдут? Оружия в сопках у вас нет, — вынув изо рта трубку, вмешался старый Городовиков.
Возникали все новые доводы против Сени. Доводы были так убедительны, что, когда говорил кто-нибудь против Сени, Сереже казалось, что уж во всяком случае правильно, а когда говорил Сеня, казалось, что все-таки прав Сеня.
Филя, Яков Бутов и старший Городовиков постепенно вышли из спора; не мог выйти только Семен Городовиков.
— Вот, доколе ты про эсеров и анархистов молчал, я еще думал, просто жалость да гордость говорят в тебе, — жестковато выговаривал Сеня, — а теперь я вижу, сколь у тебя в голове самой вредной дурости и от кого она в тебе. Ты сам себя раскрыл, кого ты боишься!
— Не в том дело, что я их боюсь, — с обидой в голосе говорил Городовиков, — а в том, что они на рабочем горе капитал себе наживают, а мы вроде трусов выйдем перед ними…
— А ты сумей все разъяснить рабочему человеку! Да и не поверю я, чтобы рабочий человек обвинил в трусости более смелого товарища своего, коли он в сопки пойдет биться насмерть! Рабочие последнее отдадут нам, вот это вернее!
— Правильно! — воскликнул Филя. — Ты пойми: надо, — обратился он к Городовикову, приложив руку к слабой своей груди. — Тебе понятно это? Надо. Об чем нам спорить теперь?
— Я знаю, что надо, и разве я не сделаю так, как надо? Душа болит! — вдруг сказал Городовиков.
— Душа у всех болит, да мы не душу свою ублагоустраиваем, а думаем о пользе дела, — сердито сказал Яков Бутов своим простуженным голосом.
— Уж ты сейчас не нападай на него, уж раз пришли к одному, что уж тут! — облегченно сказал Сеня. — Дело-то ведь и впрямь трудное; дело, можно сказать, совестливое, — говорил он, радостно поблескивая глазами на младшего Городовикова.
'Какие люди! — думал Сережа, сидя в полутемном углу, забытый всеми. — И как я рад, что они пришли к общему мнению! Да, уметь забыть все личное, отдать всего себя, всю душу…'
Он не успел назвать словом, чему он хотел отдать всю душу, как кто-то осторожно постучал в окно. Все смолкли, и слышно стало, как застонала девочка в соседней комнате. Филя выскочил в сенцы и вернулся в сопровождении Андрея Бутова.
Сеня, взволнованный, поднялся из-за стола и протянул руку за письмом. Пальцы у него дрожали. Андрей Бутов полез рукой в карман пиджака. Вдруг лицо Сени покрылось бледностью, глаза закатились, и он, как мешок, осел на стол и табуретку и пополз на пол.
— А-а! — в ужасе закричал Сережа, бросаясь к Сене.
Младший Городовиков подхватил Сеню под руки.
— Ты что ж кричишь? А еще старый подпольщик, — сквозь сивые свои усы спокойно говорил старик Городовиков Сереже, опрыскивая лицо Сени водой из кувшина. — Устал человек. Легко ли за всех болеть, думать? Возьми-ка его с Семой под спинку, а ты, Яша, за ноги. Вот так, вот так… на коечку его…