В это время патрульные, перебравшись через забор со стороны огорода, тяжело протопали мимо избы на улицу и оттуда послышались акающие звуки страстного разговора.
— Что там, Вась? — спросил с койки сонный женский голос.
— Тихо! — грозно прошипел хозяин, каким-то тяжелым предметом делая что-то на полу. — Полезай! — сказал он Бутову.
— Куда?
Шаги многих людей затопотали по крыльцу, и дверь затряслась от ударов.
Бутов, лежа под половицей, слышал все, что происходило над ним. Столяр, человек бывалый и упорный, все врал, что он шел домой, а на него набросилась собака, а когда он увидел, что гонятся патрульные, он испугался и побежал. Но какой-то мастеровой выдавал столяра, что он-де и есть главный большевик в поселке и что он-то и сказал ему, что сей ночью будут рвать подъемники. Столяр отрицал такую глупость и утверждал, что он не только не мог иметь таких планов, но, ежели бы даже имел, не мог бы делиться с этим подлецом, которого он еще год назад поймал у себя в амбаре за воровским делом и отхлестал вожжами, за что тот и злобится на него.
По ходу допроса было ясно, что патрульные не знали, что они гнались за двумя и что тому, кто выдал все, неизвестно было, что взрыв предполагается с участием партизан.
Пока допрашивали столяра, хозяина, хозяйку, в избу стали приводить других арестованных. У всех спрашивали, где динамит, потом стали бить столяра и других.
Как ни висела над Бутовым угроза вот-вот быть обнаруженным, больше всего он страдал от мысли, что и Сеня там, на сопке, и Сурков, в Скобеевке, могут думать, что все дело провалил он, Бутов. Если бы гибель его могла снять с него это черное пятно, он, не колеблясь, вылез бы из-под пола, но он знал, что этим еще больше провалит дело и погубит других людей, а черное пятно все-таки может остаться на нем.
Страдания его были тем более мучительны, что, лежа здесь под полом, он считал, что уже давным-давно наступил день. И вдруг допрос оборвался на полуслове, постояла тишина, потом раздались револьверные выстрелы, звон стекла, крик японского офицера, топот ног, и Бутов услышал отдаленную стрельбу в поселке и крики 'ура'.
Сеня, сидевший на сопке с подрывниками, давно уже понял, что Бутов или подвел их, или погиб.
Близился рассвет. С сопки видны были уже не только строения, но и японские солдаты на станции, и постовые по поселку, и то, как водят по улицам арестованных, каждый из которых казался Сене Яковом Бутовым.
Положив ждать по часам еще десять минут, Сеня велел оттащить фугасы за сопку и расположить роту в цепь. Когда десять минут прошло, он скомандовал несколько залпов по станции и, покашливая в кулак, повел роту в наступление.
Японцы в станционном помещении отстреливались, пока туда не вбросили гранату. А офицер, допрашивавший столяра, и большая часть японцев, расположенная по поселку, убежали в сторону рудника. Офицер успел убить столяра и дать еще два выстрела наугад, одним из которых было разбито окно, а другим убит на печке четырехлетний мальчик, молча наблюдавший, как допрашивают и бьют людей. Мастерового, выдавшего всю организацию, арестованные убили во дворе поленьями.
Бутов нашел Сеню в кирпичном здании подъемника под перевалом.
— Друг ты мой вечный! — Бутов, обняв Сеню, прижался к его губам своими пышными усами. — Ты понял? Ты все понял?..
Подрывники в полутьме, виновато оглядываясь, торопливо заделывали фугас под гигантской мощи подъемный механизм, пахнущий маслом, мазутом и тускло поблескивающий при пасмурном свете утра своими гигантскими металлическими частями. Другая группа подрывников тянула шнур сюда и в котельную.
Бутов побледнел и, зажав уши, побежал из поселка.
На взрыв первым отозвался Кангауз, но этот взрыв не был слышен в Скобеевке; через мгновение отозвался рудник.
Сеня застал Бутова лежащим на мокрой земле под елкой, уткнувшимся лицом в фуражку. Голова Бутова, которого Сеня только что видел, как всегда, русым, вся пошла сединой. В первое мгновение Сеня даже не понял, что это — Бутов.
XXIV
Не прошло и двух месяцев с той поры, как Лена сошла с поезда на станции Сица, направляясь в родной дом, а Лена была еще более одинока, чем прежде.
То, что она узнала об отце и Аксинье Наумовне, совсем отдалило ее от отца, и тяжело было видеть ей Аксинью Наумовну, которая в первое время, как человек, вынянчивший Лену, скрашивала ее одиночество. Обидно было и то, что Сережа, которого она так ждала, оказался ей чужим и сторонился ее?
В той же мере, в какой возросло чувство Лены к Петру, — настолько, что она теперь не могла жить без представлений о нем и мучила и терзала себя разрывом с ним, — в такой же мере она не могла снова стать близкой к нему.
Она не только не могла сделать первый шаг примирения, но, если бы Петр захотел восстановить их отношения, он должен был бы проявить столько усилий любви для достижения этого, усилий, сопряженных с такими проявлениями раскаяния, поклонения и унижения, что это вряд ли было возможно для такой натуры, как Петр. И Лена знала это, но поступиться собственной гордостью, то есть унизить себя, ей было еще труднее, чем Петру.
Этой ночью она проснулась оттого, что кто-то тихо постучал в окно. Она была бесстрашна, как все люди, не имеющие реального представления об опасности. Не зажигая света, в одной рубашке, она подбежала к окну, по которому с той стороны ползли дождевые капли, и прильнула к нему. Под окном возле крыльца стоял Казанок в своей американской шапочке пирожком и в накинутой на плечи длинной шинели. Подняв голову, он смотрел на нее. Было что- то смешное и подкупающее в его мокром детском лице и в его дерзости. Лена распахнула окно. Послышалось тихое шуршание моросящего дождя.
— Ты что? — спросила она шепотом.
— Я без тебя пропаль, — печально сказал он, прямо глядя на нее. — Я все хозю, хозю возле твоих окон… Где ты? Где ты?
Лена вдруг смутилась, вспомнив, что у нее голые плечи.
— Обожди, я что-нибудь накину.
Она надела платье, туфли на босу ногу и накинула материнский пуховой платок — тот, в котором мать умерла.
— Ты меня сгубиля, ты знаешь это? — с детским страстным выражением говорил Казанок. — За что ты меня?
— В чем я виновата перед тобой? — удивленно спрашивала она.
— Ты прячешься от меня! Зачем? Зачем?..
— Я не прячусь от тебя, откуда ты это выдумал? Ты все, все выдумал, Казанок!
— Злая, злая… — сказал он, и слезы выступили ему на глаза.
— Что ты? Казанок? — нежно прошептала она, пронзенная жалостью. — Что я должна сделать, чтобы тебе было хорошо?
— Пойдем со мной!
— Куда?
— Куда глаза глядят…
— Но ведь дождь!
— А вот шинель! — сказал он, коснувшись щекой воротника шинели.
Лена, вцепившись в протянутые к ней руки Казанка, спрыгнула к нему. Он быстро накрыл ее полой шинели.
Мелкая морось, как во время сильного тумана, все шуршала и шуршала по невидным во тьме яблоням и по траве и оседала на волосах Лены, и на шинели, и на углах скамейки, как иней.
Обняв Лену за плечико под шинелью, Казанок сидел, притихший, как ребенок, а Лена, ссутулившись, не глядя на него, все спрашивала его шепотом:
— Ты любишь меня?
— А ты не знаесь?
— Чего ж ты хочешь?
Он молчал.
— Ты хочешь на мне жениться?
— Злая ты, — вдруг сказал он. — Я как тебя увидаль, я сразу узналь — ты злая…
— Значит, ты не хочешь на мне жениться?
— А ты б пошла за меня?
— Я бы за тебя не пошла.
— Ну вот и злая! За то и люблю тебя… — Он помолчал. — Женятся те, у кого другой жизни нет…
— Какой другой жизни?
— Вольной…
— Разве есть такая жизнь? — спрашивала она.
— Для таких, как ты, как я, — есть: кто никого не боится…
— Я всех боюсь, Казанок.
— А того, что мы сидим с тобой, — боисся?
— Этого не боюсь, — помолчав, сказала Лена.
— А если кто увидит?
— Мне это все равно…
— Я зналь, что ты такая! — воскликнул он с торжеством.
— А ты никого не боишься? — с любопытством спросила она.