Но подобно тому, как деревцо, искривившееся на чужой почве среди чужих пород, непрестанно стремится выявить заложенные в нем возможности, так и Лена во все, что бы она ни делала, привносила свои, странные для окружающих особенности.
Ее альбом для стихов так и остался не тронутым, потому что ни с кем из своих сверстниц и сверстников она не вступала в отношения любовной дружбы.
Музыка, даже самая простая, волновала ее. Часто, окончив урок, Лена целыми часами с окаменевшим лицом сидела у рояля, опустив руки, неподвижно глядя в одну точку большими темными глазами. А иногда во время танцев на вечере в гимназии или дома ею овладевала вдруг подлинная радость движения, глаза разгорались от ей самой непонятного счастья, тихо звучал ее горловой смех, и она оделяла первых попавшихся людей словами — нежности и благодарности. А когда кто-либо, обнадеженный ее ласковостью, приходил на другой день, он встречал удивленный холодно-недопускающий в себя взгляд.
В детских любовных увлечениях ее не было ничего показного — ни внешних выражений тоски и страданий, заимствованных у взрослых, ни излияний подругам. Ночами она мысленно составляла страстные письма и с пересохшими губами кусала подушку.
В разговоре с детьми и взрослыми она редко говорила о себе, а всегда что-нибудь выспрашивала (о себе она охотнее говорила с людьми, которых, заранее знала, никогда больше не встретит).
Иногда в середине разговора в ее заблестевших глазах появлялось выражение зверушечьего любопытства, и она задавала неожиданные, не относящиеся к делу вопросы:
— Скажите, вы любите вкусно есть?
— А мама тебя никогда не била?
— А нищие — они очень несчастные?
Собеседник удивленно поднимал брови:
— Какая странная девочка!
Но иногда вопросы эти попадали в какую-то сокровенную точку, и собеседник или смущался, или с заметным оживлением начинал говорить о себе.
Свои наблюдения Лена проверяла потом на других. Сама того не замечая, она вела себя, как маленький соглядатай: лучше всех детей в доме была осведомлена о внутренней стороне жизни знакомых семей, раньше своих подруг стала догадываться о сущности отношений взрослых мужчин и женщин.
Двоюродные сестры ее — Адочка и Лиза, сформировавшиеся в очень похожих друг на друга длинноногих, веснушчатых, горбоносеньких, с шершавой кожицей на руках девочек-подростков, долгое время находились под ее влиянием. Лена не любила их, в ее отношении к ним всегда таилась не замечаемая ими бесстрастная жестокость экспериментатора. Она по желанию могла смешить их до истерического хохота, или расстраивать до слез, или возбуждать в них чувственное любопытство, или запугивать их страшными историями. Девочки не спали ночами, ходили с синевой под глазами, — это было замечено даже взрослыми.
XVII
В доме, тут же, протекал иной мир — мир прислуги.
Прислуга находилась в состоянии непрерывного труда. Но в результате труда прислуги не возникало никаких новых вещей, это был нелепый, заколдованный круг.
Заготовлялись горы провизии, ее варили, тушили, жарили, подавали на стол, она уничтожалась господами. Потом мылись тарелки, кастрюли, выносились помойные ведра, и снова заготовлялись горы провизии, и снова мылись тарелки и кастрюли. Полы натирали, чтобы их снова зашаркали; шторы подымали утром, чтобы опустить вечером; чистая вода напускалась в ванну, чтобы выпустить ее грязной; за кошками убирали, чтобы они снова гадили; чесали сенбернара, а он линял снова. И так изо дня в день.
Прислуга была разная, работала по-разному, к господам относилась по-разному. Старый Гиммеров лакей, которого Таточка в шутку называл Достоевским, был наиболее предан господам, жил замкнуто, всегда молчал; остальная прислуга не любила и боялась его. Повар был наиболее уважаем господами, звался по имени-отчеству, имел отдельную комнату, он был уважаем также и прислугой. Горничная Даша, замужняя, была строга, богомольна, исполнительна. В Ульяше, девушке из местных слобожан, было что-то веселое и бесноватое, — она норовила словчить, погулять, выпивала, над господами подсмеивалась.
Кухня тайно посещалась матросами, солдатами, мастеровыми. Иногда заходил истопник — рыжий, волосатый, с руками до колен, вдовец, — один или с вихрастым, с грязно-желтой головой мальчиком, которого Лена видела во дворе в первый день приезда; мальчик всегда молчал.
Этот другой мир в доме Гиммеров необыкновенно притягивал к себе Лену; в свободные минуты она всегда старалась незаметно проскользнуть на кухню. К ней скоро привыкли. Лена любила слушать разговоры о ворах, убийцах, покойниках.
Пожилая судомойка, происходившая из деревни Скобеевской волости, помнила отца Лены, а когда услышала, что Лена любит вспоминать о матери, придумала также, что знала и ее мать. Муж судомойки погиб в русско-японской войне — в той самой войне, на которой разбогател Гиммер. Лена сочувственно слушала ее рассказы о дочери, которая 'ходит по чужим', о сыне-подпаске, 'бедном сиротинушке', — он представлялся Лене вроде скобеевского пастушка, хотя, по рассказам судомойки, у сына ее был перебит нос: объездчик поймал в саду и перебил ему нос кнутовищем.
На кухне же Лена впервые познакомилась с дурными словами, значение которых не вполне понимала, и обучила им Лизу и Адочку. Когда Дюдя, любивший вертеться возле девчонок, нечаянно подслушал, Лена так и не созналась, где услышала эти слова. Софья Михайловна в наказание целую неделю не разговаривала с ней, но в течение этой недели Лена часто ловила на себе за столом лукавый взгляд старого Гиммера.
Выходом в иной мир были и общения Лены с некоторыми из подруг по классу.
Лена облюбовала самую бедную и тихую — дочь портнихи со смешной фамилией — Хлопушкина (в классе ее называли Хлопушкина, с ударением на 'о'). Она была очень некрасива, с белыми ресничками, в застиранном форменном платьице и невыносимо робка. Она даже училась плохо от робости. Она была так робка, что Лена долгое время не могла отделаться от впечатления, будто она хромая.
Первое время она робела и перед Леной, но потом привыкла к тому, что сидящая в соседнем ряду большеглазая девочка из богатой семьи внимательно и ласково поглядывает на нее.
Лена добилась того, что их посадили на одну парту.
Все, о чем говорила Хлопушкина, не было интересно Лене. Но девочка нравилась Лене своей тихостью и покорностью и тем чувством жалости и желания добра, которое она вызывала в Лене. Общение их кончалось у гимназического подъезда в тот момент, когда Лена и девочки Гиммер усаживались в просторную, запряженную парой белых лошадей коляску с кудрявым кучером, а маленькая Хлопушкина со своими ресничками отправлялась пешком к себе, в Голубиную падь.
Но однажды Лена пошла провожать ее.
Слобода Голубиная падь лежала за Орлиным гнездом, большой лысой горой, возвышавшейся над городом. Хлопушкина жила в сером дощатом домике с маленькими окнами — таком же, как все домики в этой пади, меж двух изрезанных оврагами гор, на склонах которых паслись коровы и свиньи. В вершине пади стояло квадратное деревянное строение голубиной почты, похожее на китайскую погоду. Стаи голубей носились вокруг него.
— Вот ты где живешь… — задумчиво сказала Лена, с любопытством разглядывая выщербленные заборы, кривую улочку с размытыми дождем и теперь засохшими колеями; несколько ребятишек в одних рубашонках, выставив голые заднюшки, подклеивали раскосого китайского змея. — Можно зайти к тебе?
На лице Хлопушкиной появилось выражение испуга, и она так покраснела, что белые реснички ее стали еще белее.
— Ну, что ты, разве тебе интересно? Да у нас, боюсь, еще не прибрано… Нет, тебе не понравится у нас, — сказала она, еще больше смущаясь: выходило так, что она негостеприимна.
— Глупости! — серьезно сказала Лена. — Ведь я жила в деревне и бывала в избах… — Она вдруг запнулась и тоже покраснела: она хотела сказать — 'бывала в избах еще беднее'.
— Подожди, я сбегаю, посмотрю, как там…
Хлопушкина исчезла в калитке. В оконце показалось женское лицо и снова спряталось; кто-то суетливо забегал по комнате. Потом снова вышла Хлопушкина и с тем же выражением смущения пригласила Лену в дом.
Женщина в сером платье, с лицом нездоровой пухлости, похожая на сильно постаревшую и обрюзгшую Хлопушкину, встретила Лену на пороге. Смущение было написано на ее лице и еще выражение заискивания, как бы желания задобрить, а глаза смотрели утомленно-неласково.
Первое, что бросилось в глаза Лене, был сидящий на кровати, в накинутом на плечи коричневом одеяле, сильно высохший, с длинной жилистой шеей и трясущейся головой пожилой мужчина с двумя короткими деревянными обрубками вместо ног.
— П-пожаловали к-к нам? — сказал он без улыбки, заикаясь и тряся головой, глядя на Лену пустыми глазами. — Имею ч-честь… Х-хлопушкин, Яков Др-р… Др-р… — Он так и не докончил отчества.
— Отец мой… Он под поезд попал, — сказала Хлопушкина, мигая своими белыми ресничками, точно извиняясь за обрубки отца.
Лена едва не вздрогнула, коснувшись его руки.
— П-принял в-восемнадцать д-депеш… Вышел, п-простите, по нужде и п-попал… Теперь об-буза семье… — говорил он, тряся головой и, как бы в доказательство своих слов, пошевеливая обрубками.
Лена, маленькая Хлопушкина и мать ее стояли посреди комнаты, не зная, о чем говорить. Разбросанные по полу обрезки желтых, красных, голубых, пестрых материй рябили в глазах; со швейной машины ниспадало шитье.
— Обедать с нами…
— Нет, я только проводить…
С окаменевшим лицом Лена одна спускалась по тропинке туда, где в оранжевой пыли улиц, в серо-зеленом дыме судов на рейде клубился город. Нужно было что-то сделать сейчас же, немедленно.