— Рады бы верить, да уж и веры нет, — усмехнулся мужик.
— Это уж, хочешь верь, хочешь нет, а так будет… Я тебе вот что скажу: старому строю многое то недоступно, что доступно нам. Возьми, к примеру, уголь. Сколь человеческого труда кладется, чтоб его из-под земли достать. А зачем его из-под земли доставать? Ведь его можно и под землей жечь, а энергию использовать.
— Сказки…
— Сегодня — сказки, а завтра… Э, вон оно что! — вдруг обрадованно воскликнул Алеша. — То-то я все смотрю, а угадать не могу: ты, брат, одну вожжу под чересседельник пропустил.
— Ишь глазастый! — криво усмехнулся мужик, придерживая лошадь. — Я уж и сам давно вижу, — запрягал-то в темень, — да неохота было останавливаться, думаю, перевожжаю при случае…
И недовольный тем, что городской человек заметил его мужицкую неполадку, он соскочил с телеги и перевожжал, грубо крича на лошадь.
— Я говорю, сегодня это — сказки, а завтра это — уж живое дело, — тоненько продолжал Алеша, когда мужик снова вскочил в телегу, — а сказки уже пойдут новые: например, каким путем на другие планеты добраться? Это ведь тоже штука полезная может быть. Сегодня, скажем, ты на земле, а завтра поехал на какую-нибудь захолустную звезду, как в дальнюю деревню в волости…
Мужик удивленно покосился на Алешу, — не смеется ли тот над ним, но Алеша не смеялся. Ра фантазера Алеша тоже никак не походил, — он говорил о поездке на другие планеты спокойным, обыденным тоном, как о деле давно решенном, — и мужик снова стал внимательно слушать его, все более темнея лицом.
— Или вот атомную энергию использовать, — продолжал Алеша. — Силища какая! Об этом даже подумать страшно, а ведь используют когда-нибудь. Атомную энергию. А? — выкрикнул он и весело посмотрел на мужика.
Мужик стиснул челюсти, и по кремневому лицу его прошла огненная искра.
— Да, работали плохо, — сказал он тяжко и зло, — а тому, кто мог бы работать, ходу они не давали, это верно… Вот хоть меня возьмите, — и он прямо взглянул на Алешу своими смелыми черными диковатыми глазами. — Прибыл я сюда лет тридцать назад, человек молодой, семьей не связан — только жена. Не скрою: были у меня деньги — немного, но были. Взглянул я на эти края — взор у меня помутился! Подумай: земли непаханые, поемные луга, чертовой силы реки, миллионы десятин лесу, в земле — уголь, золото, руда — само дается, только бери, а людей нет, а те, что есть, на печи лежат. Разворотить бы, думаю, недры эти, лесопилки поставить, крупорушки завертеть, плоты, пароходы по рекам пустить! Начну, думаю, с малого — голова на плечах есть, руки крепкие, деньги найду — будет по-моему. Мне вот скоро шестьдесят стукнет, давно уже кинула меня та мечта, а как вспомню свою надежду, молодость свою, жизнь свою, — с дикой силой говорил мужик, — живет во мне обида эта, испорченная эта кровь… Да ведь верно! За что ни возьмись — тысяча заслонов. Писарю и старшине в руку сунь, приставу сунь, 'крестьянскому начальнику' сунь, еще десяток канцелярий ублажи, и вертятся, вертятся они, бумаги эти, а толку нету. Поверишь, был такой закон, что на разработку недр земных в этом краю нужно разрешение в самом Петербурге получить, а здесь — неполномочны. Мыслимое ли то дело для мужика! Сам ведь не поедешь, а бумажка что — она, может, дальше областной канцелярии не идет! Лет двадцать я с этой растреклятой властью воевал. За что я только не брался — за землю, за лес, за мукомольное дело, — крах за крахом: кредиту нету, веры мужику нету, справедливости нету, — с силой подчеркнул он. — Десятки раз летел я на самое дно и выбирался сызнова. Бился, бился, да уж и сила ушла, и уж нагар на сердце лег. Плюнул я на все — жить же надо — и пошел вертеть то, что рядом лежит, на что ума и силы не надо, — там торгану, там перекуплю, там сбарышничаю… Мне вот говорят: ты, дескать, барышником был. Да, был! Я вон сейчас все партизанам отдал — и дом отдал, и скот отдал, и одежду с себя сыму — на что оно мне? Разве то дело, что не пощупаешь, что после себя следу не оставляет! Вертится оно, вертится в руках — товары, лошади, деньги, — а на что мне деньги? Я их в воду бросать могу — вот что мне с них!
'Да уж ты бросишь!' — только и успел подумать похолодевший от изумления Алеша.
— Когда б я мог видеть, ощупать плод трудов своих, людям оставить его, — вот здесь дебрь была, а теперь рудник или деляна, вот здесь по реке карчь плыла, а теперь пароходы идут, вот здесь мужик зубами зерно грыз, а теперь крупорушка дымит… Я-то все одно умру, — у меня и детей-то нет, один приемыш, — а, умирая б, знал: моим это размахом, моим умом, моим старанием пользуются люди… Да, видно, уж не суждено в странишке нашей развернуться по хорошему первопутку. Скоро помирать, а зачем жил — неизвестно. Сломанный я весь, — с горечью сказал мужик.
— Кого ж ты в этом винишь? — спросил Алеша.
— Ясно, старую власть виню…
— А какая власть тебе боле по душе? — осторожно, чтобы не спугнуть мужика, спросил Алеша.
— Про это мы знать не можем, мы в политике не сильны, — хмуро сказал мужик. — Сдается, коли б было у нас, скажем, как в Америке, край бы наш теперь на все страны шумел…
'Эге, брат, — подумал Алеша, — ты, оказывается, знаешь, что тебе нужно, не хуже нашего…' Он вспомнил вдруг о едущих впереди в двуколке американцах.
— А не приходила тебе в голову мыслишка, — сказал Алеша, — что и в Америке той один выбивался вверх, а сотни тысяч шли и идут на дно. Значит, во-первых, нет и там справедливости, а, во-вторых, если и повезет тебе, где у тебя гарантия, что завтра не придет сильнейший и не пустит на дно и тебя?
— По крайности, один на один потягаться можно, — усмехнулся мужик, сверкнув белками. — В том, что умнейший и сильнейший верх берет над глупым, над слабым, да над лодырем, в том несправедливости нету…
— Стало быть, по-твоему, сила и ум только одиночкам вроде тебя присущи, а сотни, тысячи и миллионы людей вроде скота? Не похоже это на правду! Мало ли людей золотого ума, завидного характера трудятся, как каторжные, а все их к земле гнет. Видно, сила и ум, кои ты славишь, не в голове и в руках, а в том самом чистогане. Этой силы у тебя маловато, оттого ты и сломанный: ты сам попал под колесо, а хотел бы других под колесо загнать. А люди, коих бы ты мял и душил под колесом, — тоже живые люди: им, поди, тоже хотелось бы почище да посветлей. Выходит, ежели б ты вылез и пробился, достиг бы ты счастья для себя, а тысячи и тысячи людей изломал и поверг бы в пучину горя и несчастья…
— Счастье… Счастье!.. — с внутренним ожесточением сказал мужик. — В чем оно, счастье? Для каждого оно разное, и каждый не знает: что оно? Разве оно в богатстве? Покажи ребенку сахар, он тянется — вот оно счастье! — а в рот взял, тянется к другому. Счастье в том, чтоб достигать…
— Это верно, — согласился Алеша, — да не только в том, чтоб достигать, а и в том, чего достигать. Надо добиться такой жизни, чтобы каждый человек мог расправить свои силы и возможности не за счет другого, а к общей радости и пользе…
— Это баптисты проповедуют, а сами друг у друга курей крадут, — зло усмехнулся мужик.
— Ну, мы не баптисты, — спокойно сказал Алеша, — мы у теперешних хозяев жизни не курей крадем, а ломаем им хребты. А когда добьемся своего, люди создадут для себя что-нибудь почище да повеселей твоих крупорушек…
Мужик замолк.
Они выехали из ущелья в широкую долину, залитую солнцем.
— Но ведь и тогда, когда люди будут так счастливы, как вы объяснили, — вдруг тихим голосом сказала Лена, — никто не будет гарантирован от того, что вдруг на улице не свалится ему на голову кирпич и не изувечит его?
Алеша быстро обернулся к ней, но увидел только малиновую запылившуюся шапочку и темно-русую косу.
— Думаю, люди научатся строить такие дома, из коих не будут вываливаться кирпичи, — насмешливо сказал Алеша.
— Я ведь иносказательно, — улыбнулась Лена.
— Я тоже иносказательно, — спокойно ответствовал Алеша.
— Но ведь смерть-то все-таки существует?
— Существует пока… пока существует, — сказал Алеша таким тоном, точно он уже был бессмертен.
В молчанье они углубились в заросли вербняка, сквозь который заблестела вода. Они подъехали к будке паромщика. Большая река плавно катилась перед ними. Паром приближался к той стороне ее, на пароме виднелись двуколка с американцами и хмельницкий председатель, спешившийся и державший в поводу лошадь. За зеленым увалом того берега выступали крыша села и три церковных маковки. Справа, ниже по реке, краснел высокий скалистый обрыв лесистого отрога, возле которого впадала в реку проточка.
Алеша и Лена соскочили с телеги и спустились на сходни. Видно было, как паром причалил к тому берегу. Двуколка с американцами протарахтела по сходням, хмельницкий председатель свел лошадь и взлез в седло, и двуколка и председатель скрылись за увалом.
Китаец-паромщик, в подвернутых штанах, тянул за канат, — паром, брунжа катком, быстро продвигался к этому берегу.
Лена с окаменевшим лицом смотрела на скобеевские крыши.
— Но ведь человеку хочется быть счастливым уже сейчас, — сказала она, не оборачиваясь, — разве это возможно?
— Возможно ли это? — нехотя переспросил Алеша (с того момента, как разговор принял такие беспредметные формы, он перестал интересовать Алешу). — Отдавать свои силы за более справедливый строй жизни… — Он помедлил. -
…Отдавать за это свои силы, ежели знаешь, что это возможно, что это неизбежно, ведь это тоже счастье…
Паром мягко стукнулся о сходни и чуть отошел, — паромщик бросил Алеше конец и, схватив другой, спрыгнул на берег. Они подтянули паром и закрепили причалы.
Алеша, обтирая запачканные ладони, жмурясь, подошел к Лене.
— А вы счастливы? — серьезно и тихо спросила она.
— Да как сказать, ведь у меня ревматизм, — сказал Алеша, легко всходя на паром.
VIII
Возле просторного поповского дома против церкви мужик ссадил Алешу. Алеша со свертком под мышкой в волнении остановился подле крыльца. Сидящие на крыльце чубатые ординарцы, при шашках и шпорах, с любопытством смотрели на Алешу. В распахнутые ворота видна была двуколка американцев с белым флажком. Группа партизан обступила смущенно улыбавшегося американского солдата и партизана в заячьей шапке, с увлечением рассказывавшего