Когда старика уложили, у всех было такое ощущение, будто здесь только что буря прошумела, а теперь неестественно тихо, хотя Захар был уже сильно пьян и молол всякий вздор.

Казалось, кому бы, как не жене, увести подгулявшего мужа, когда он не понимает, что уже в тягость хозяевам, но Дуня равнодушно относилась к тому, был ли Захар пьян, здоров, болен, работал ли, гулял ли. В первое время, как они породнились, Тине казалось, что равнодушие Дуни напускное: не сумела подобрать узды на мужа и приучилась так держать себя на людях, чтобы не унижаться. Наверно, так оно и началось когда-то, но теперь Дуня была равнодушна ко всему на свете и прежде всего равнодушна к самой себе. Это сказывалось и на ее внешности: с годами она все больше расплывалась, одевалась абы как, ей все равно было, причесана она или растрепана, похоже было, она не всегда и умывается. Тина замечала, что Дуня равнодушна даже к болезням детей своих. Она призналась Тине, что и супружеские-то обязанности выполняет без удовольствия, а потому, что так надо.

Захар привел ее сюда, чтобы оказать отцу почет в первый день приезда, - обычно он никуда не брал ее с собой. Она ему ни в чем не была помехой, но оскучняла его жизнь - жизнь тридцатилетнего мастерового, люкового на коксовых печах, который пошел на эту тяжелую работу только из-за того, что она не требовала особой квалификации и хорошо оплачивалась. Он не собирался менять свою должность на лучшую, но не мог и ниже опуститься, так как был здоров, не изнашивался ни от работы, ни от пьянства. Но счастье своей жизни он видел не в работе, а в том, чтобы прожить до конца дней своих, получая все доступные по его заработку, и по заработку родных, и по заработку товарищей блага и удовольствия, заключавшиеся для него главным образом в вине, табаке, вкусной пище, а при случае, если этого можно было достичь без хлопот и без последствий, в удовольствии от женщин и в том шумном веселье, какое можно было получать от умелого сочетания первого, второго и третьего и, по возможности, четвертого.

По внешности братья были поразительно схожи, только старший крупнее и более силен. Но все, что у Павлуши было смягчено мальчишеской ухваткой, освещено умным и лукавым выражением больших серых глаз, все это у Захара было грубее, топорней, мутнее, лишено живинки. У Павлуши все говорило, что это человек-созидатель, у Захара, что это человек-потребитель.

Но если не предъявлять человеку требований духовного роста и приумножения способностей в труде, Захар Кузнецов был вовсе не плохим рабочим: не имел за двенадцать лет тяжелой работы на коксовых печах ни одного прогула и взыскания, что объяснялось отчасти его нечеловеческим здоровьем, а больше - пониманием собственной выгоды. Он был необыкновенно ловок и изворотлив, когда возникала возможность выпить и погулять за чужой счет, но и сам был не скуп, имея для этого тем большую возможность, чем легкомысленнее год от года смотрел на свои обязательства по отношению к семье, привыкшей крутиться на хвостах от его заработка.

Люди больше склонны судить друг о друге по бросающимся в глаза внешним признакам, чем доискиваться истинных мотивов человеческого поведения. И Захар Кузнецов числился не то чтобы на хорошем, а на обычном счету у начальства, то есть на таком счету, который открыт для многих рядовых тружеников, лишенных, может быть, недостатков Захара, но имеющих другие, свои недостатки. А в широком мужском кругу товарищей по цеху Захар слыл за 'своего парня', то есть тоже, как многие. Про него говорили: 'Любит хватить лишку, но умеет и поработать'.

И это свое постоянное, закрепленное за ним в жизни положение как бы одного из представителей рядового, трудового множества, из которого вышли и выходят вперед и наверх люди, подобные Павлуше, Захар использовал так же, как и свое старшинство, для морального давления на младшего брата. Использовал в том смысле, чтобы Павлуша, как младший в семье и выбившийся в люди, всегда чувствовал себя обязанным перед Захаром, перед отцом, перед всей родней. А всякое проявление независимости Павла в том, чтобы уклониться от удовлетворения прихотей отца или брата. Захар истолковывал не только как неблагодарность по отношению к родне, а как отрыв от массы, его породившей, как стремление выйти в 'начальство'.

Так было и в этот вечер.

Павлуша умел выпить вовремя, но пристрастия к вину у него не было. Тина любила, когда он выпивал, даже когда он 'перебирал' немножко; он сразу добрел, начинал виновато улыбаться, крутить головой и все повторял: 'Ох, я что-то закосел!' И был необыкновенно ласков, когда они оставались вдвоем. А теперь он хитрил перед отцом и братом, рассчитывая наутро успеть к плавке Нургалиева. Они заметили это и напали на Павлушу, будто он их стыдится. Захар все время тыкал пальцем в закрытую дверь на балкон.

Разговор сразу перешел на то, что Павлуша мало высылает денег отцу; что он не достал жившей замужем в Куйбышеве больной сестре, самой старшей, путевки в Кисловодск, хотя мог бы сделать это через обком металлургов, членом которого был избран весной; что он, Павлуша, используя для себя хорошее отношение начальника орса, не делает ничего, чтобы это хорошее отношение начальника орса распространилось и на Захара. И много еще обвинений предъявили они Павлуше, который отшучивался с той ловкостью, которая показывала, что в этих обвинениях есть доля правды.

Когда отца уложили, Захар все еще пытался укрепиться на излюбленном коньке, но Тина видела, что он хочет получить еще водки, чтобы подольше не уходить. Тина делала вид, будто не догадывается, тогда Захар начал издеваться над ее именем и над ее белорусским произношением.

- Христя, тащи свою паллитровку! - кричал он. - Скупишься, Христя? Эх ты, Христя Борозна!..

Настоящее имя ее было Христина, и в родной семье ее звали Христей. Она сама не знала, где подхватила уменьшительное Тина, должно быть, оно как-то само собой зародилось из городского воздуха. В ремесленном училище многие из ее подруг родом из деревни меняли свои имена: Васса тоже когда-то была Василисой.

Отец Тины, Лаврен Борозна, как и его отец и дед, смалу бродил с деревенскими плотницкими артелями по помещичьим фольваркам и малым городишкам, а после революции - по совхозам и вёскам, пока великое строительство не призвало и не поглотило всю их славную профессию, исконную на Великой и на Белой Руси, богатой лесами. На строительство Сталинградского тракторного Борозна забрал с собой двух сыновей-подростков, а когда его перебросили на 'Большестрой', сыновья уже самостоятельно работали в бригадах. Здесь-то старого плотника при выдаче паспортов окончательно перевели с белорусского на русский - Лаврена на Лаврентия, а Борозну на Борознова: его давно уже писали так в ведомостях на заработную плату, и милиции так было удобней, а ему все равно.

И все они стали Борозновы.

Их район на Витебщине граничил с Смоленской областью. Тина, как и все Борозновы, с детства равно говорила по-белорусски и по-русски. Но белорусское произношение было в ней неистребимо. При ее внешности, долго сохранявшей черты детскости, это придавало русской речи в ее устах особенную прелесть.

Захар же, нарочито огрубляя ее говорок, сочинял замысловатые фразы, сводившиеся все к тому же требованию водки.

- Эх, памог бы я табе, Хрыстенька, пашов бы это я, пастаяв бы это я у очереди, да усе ж таки прыдется табе, Хрыстенька, самой узять нам паллитровочки, - говорил он и, так как она молчала, добавлял с каким-то уже совсем бессмысленным вывертом: - Директарр! Секретарр! Знаэш? Панимаэш?.. Эх ты, Христя Борозна!..

Тине обидно было, что Павлуша, так ловко отбивавшийся от направленных на него нападок, теперь почти засыпал за столом и, вместо того чтобы прогнать Захара, насильственно улыбался его шуткам над ней.

Все-таки она не дала водки Захару, но он сам прошел на кухню и отыскал в стенном шкафчике под окном остатки от уже третьего пол-литра.

Боже мой, как безобразно выглядело все вокруг, когда они наконец разошлись!

Тина отдернула шторку, распахнула дверь на балкон, и как ни душна была ночь, она хлынула в комнату, пропитанную запахами табачного дыма, водки и пищи, внезапной свежестью с озера, сильным ароматом цветов с клумб во дворах, дальними, просторными запахами южноуральской степи. Тина собрала консервные банки, столовую, чайную, винную посуду с воткнутыми куда ни попало окурками, вымыла, перетерла, убрала посуду, сняла скатерть, залитую борщом и портвейном, начисто вытерла клеенку и подмела пол. И на все это ушло еще около часа времени.

Но она знала, что даже при распахнутой на всю ночь двери на балкон запах табака не выветрится до утра. А когда проснется Федор Никонович, он и еще добавит. А Захар, который будет приходить теперь каждый день, и уже без жены, тот будет посылать Тину за папиросами, потому что он ни за что не станет в Павлушином 'богатом' доме курить папиросы, купленные на его, Захаровы, деньги. Так и будут стоять эта столовая, и кабинет, и кухня, пропахнувшие табаком, пока Федор Никонович, погостив у младшего сына, не переедет еще к одному из своих четырех сыновей или к одной из своих пяти дочерей, разбросанных по разным концам советской земли.

V

Она всегда спала крепко, недвижимо, не видела снов. Тоненькая, она становилась тяжелой во сне, сразу уходила под воду на дно, как драгоценный камешек.

Едва она заснула, как ее разбудил Алешка. Он давно уже напустил в кроватку, а перед утром, при открытом окне, ему стало холодно, и он заплакал. Тина, не в силах проснуться, убрала со своей груди руку мужа, заставила себя открыть глаза и, выпростав ноги из-под простыни, вынула Алешку из кроватки, сменила ему рубашонку и подставила горшочек. Старший мирно спал на боку, слегка закинув голову, выпятив сильную, не по возрасту выпуклую грудь, - этого уже ничто не разбудит до шести.

Пока Алешка, сопя и похныкивая, справлялся со своими делами, Тина перевернула ему перину - пусть уж так побудет до утра - и переменила простынку. Алешке стало хорошо в кроватке, он разгулялся и начал поигрывать на губах и издавать более или менее сложные возгласы, заменявшие ему человеческую речь. Но Тина уже не слышала его, мгновенно ушла в сон.

Как ни крепко она спала, она не нуждалась в будильнике; должно быть, ее заботы и обязанности продолжали жить с ней во сне. Было ровно без четверти пять, когда она вскочила. По материнской выучке, она с детства не давала себе утром ни минуты поблажки. Тина сняла, аккуратно свернула и положила под подушку рубашку, в которой спала, набросила розовый халатик в сиреневых цветочках и, уже на ходу завязывая сбоку кончики пояска бантом, прошла на кухню.

Тина никогда не убегала от всех этих однообразных дел, незаметно ставших за пять лет содержанием ее жизни, - нет, она все делала быстро, ровно, споро. Она сразу же включила газовую конфорку и поставила чайник, неполный, чтобы быстрее вскипел. Еще с вечера, пока они там пели и пили, она подсушила полную сковородку гречневой крупы; теперь Тина высыпала крупу в кастрюлю, промыла в нескольких водах и, когда чайник вскипел, включила вторую конфорку, поставила вариться кашу и долила чайник. Достала из шкафчика в стене под подоконником, заблаговременно, еще вчера перед обедом, отлитые в расчете на утро и только для Павлуши, полкастрюльки густого, жирного, с большим куском мяса борща и кусок сырой баранины, завернутый в глянцевую бумагу.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×