— Да?.. — выжидательно спросил Сташинский.
Мечик, почувствовав недоброе, сильней подался вперед, едва не выдав своего присутствия.
Левинсон хотел было назвать одним словом то единственное, что оставалось им, но, видно, слово это было настолько трудным, что он не смог его выговорить. Сташинский взглянул на него с опаской и удивлением и… понял.
Не глядя друг на друга, дрожа и запинаясь и мучась этим, они заговорили о том, что уже было понятно обоим, но чего они не решались назвать одним словом, хотя оно могло бы сразу все выразить и прекратить их мучения.
«Они хотят убить его…» — сообразил Мечик и побледнел. Сердце забилось в нем с такой силой, что, казалось, за кустом тоже вот-вот его услышат.
— А как он — плох? Очень?.. — несколько раз спросил Левинсон. — Если бы не это… Ну… если бы не мы его… одним словом, есть у него хоть какие-нибудь надежды на выздоровление?
— Надежд никаких… да разве в этом суть?
— Все-таки легче как-то, — сознался Левинсон. Он тут же устыдился, что обманывает себя, но ему действительно стало легче. Немного помолчав, он сказал тихо: — Придется сделать это сегодня же… только смотри, чтобы никто не догадался, а главное, он сам… можно так?..
— Он-то не догадается… скоро ему бром давать, вот вместо брома… А может, мы до завтра отложим?..
— Чего ж тянуть… все равно… — Левинсон спрятал карту и встал. — Надо ведь — ничего не поделаешь… Ведь надо?.. — Он невольно искал поддержки у человека, которого сам хотел поддержать.
«Да, надо…» — подумал Сташинский, но не сказал.
— Слушай, — медленно начал Левинсон, — да ты скажи прямо, готов ли ты? Лучше прямо скажи…
— Готов ли я? — сказал Сташинский. — Да, готов.
— Пойдем… — Левинсон тронул его за рукав, и оба медленно пошли к бараку.
«Неужели они сделают это?..» Мечик ничком упал на землю и уткнулся лицом в ладони. Он пролежал так неизвестно сколько времени. Потом поднялся и, цепляясь за кусты, пошатываясь, как раненый, побрел вслед за Сташинским и Левинсоном.
Остывшие, расседланные лошади поворачивали к нему усталые головы; партизаны храпели на прогалине, некоторые варили обед. Мечик поискал Сташинского и, не найдя его, почти побежал к бараку.
Он поспел вовремя. Сташинский, стоя спиной к Фролову, протянув на свет дрожащие руки, наливал что-то в мензурку.
— Обождите!.. Что вы делаете?.. — крикнул Мечик, бросаясь к нему с расширенными от ужаса глазами. — Обождите! Я все слышал!..
Сташинский, вздрогнув, повернул голову, руки его задрожали еще сильнее. Вдруг он шагнул к Мечику, и страшная багровая жила вздулась у него на лбу.
— Вон!.. — сказал он зловещим, придушенным шепотом. — Убью!..
Мечик взвизгнул и не помня себя выскочил из барака. Сташинский тут же спохватился и обернулся к Фролову.
— Что… что это?.. — спросил тот, опасливо косясь на мензурку.
— Это бром, выпей… — настойчиво, строго сказал Сташинский.
Взгляды их встретились и, поняв друг друга, застыли, скованные единой мыслью… «Конец…» — подумал Фролов и почему-то не удивился, не ощутил ни страха, ни волнения, ни горечи. Все оказалось простым и легким, и даже странно было, зачем он так много мучился, так упорно цеплялся за жизнь и боялся смерти, если жизнь сулила ему новые страдания, а смерть только избавляла от них. Он в нерешительности повел глазами вокруг, словно отыскивал что-то, и остановился на нетронутом обеде, возле, на табуретке. Это был молочный кисель, он уже остыл, и мухи кружились над ним. Впервые за время болезни в глазах Фролова появилось человеческое выражение — жалость к себе, а может быть, к Сташинскому. Он опустил веки, и, когда открыл их снова, лицо его было спокойным и кротким.
— Случится, будешь на Сучане, — сказал он медленно, — передай, чтоб не больно уж там… убивались… Все к этому месту придут… да… Все придут, — повторял он с таким выражением, точно мысль о неизбежности смерти людей еще не была ему совсем ясна и доказана, но она была именно той мыслью, которая лишала личную —
Кривя побелевшие губы, знобясь и страшно мигая одним глазом, Сташинский поднес мензурку. Фролов поддержал ее обеими руками и выпил.
Мечик, спотыкаясь о валежник и падая, бежал по тайге, не разбирая дороги. Он потерял фуражку, волосы его свисали на глаза, противные и липкие, как паутина, в висках стучало, и с каждым ударом крови он повторял какое-то ненужное жалкое слово, цепляясь за него, потому что больше не за что было ухватиться. Вдруг он наткнулся на Варю и отскочил, дико блеснув глазами.
— А я-то ищу тебя… — начала она обрадованно и смолкла, испуганная его безумным видом.
Он схватил ее за руку, заговорил быстро, бессвязно:
— Слушай… они его отравили… Фролова… Ты знаешь?… Они его…
— Что?.. отравили?.. молчи!.. — крикнула она, вдруг поняв все сразу. И, властно притянув его к себе, зажала ему рот горячей, влажной ладонью. — Молчи!.. не надо… Идем отсюда.
— Куда?.. Ах, пусти!.. — Он рванулся и оттолкнул ее, лязгнув зубами.
Она снова схватила его за рукав и потащила за собой, повторяя настойчиво:
— Не надо… идем отсюда… увидят… Парень тут какой-то… так и вьется… идем скорее!..
Мечик вырвался еще раз, едва не ударив ее.
— Куда ты?.. постой!.. — крикнула она, бросаясь за ним.
В это время из кустов выскочил Чиж, — она метнулась в сторону и, перепрыгнув через ручей, скрылась в ольховнике.
— Что — не далась? — быстро спросил Чиж, подбегая к Мечику. — А ну, может, мне посчастливится! — Он хлопнул себя по ляжке и кинулся вслед за Варей…
XII. Пути-дороги
Морозка с детства привык к тому, что люди, подобные Мечику, подлинные свои чувства — такие же простые и маленькие, как у Морозки, — прикрывают большими и красивыми словами и этим отделяют себя от тех, кто, как Морозка, не умеют вырядить свои чувства достаточно красиво. Он не сознавал, что дело обстоит именно таким образом, и не мог бы выразить это своими словами, но он всегда чувствовал между собой и этими людьми непроходимую стену из натащенных ими неизвестно откуда фальшивых, крашеных слов и поступков.
Так, в памятном столкновении между Морозкой и Мечиком последний старался показать, что уступает Морозке из благодарности за спасение своей жизни. Мысль, что он подавляет в себе низменные побуждения ради человека, который даже не стоит этого, наполняла его существо приятной и терпеливой грустью. Однако в глубине души он досадовал и на себя и на Морозку, потому что на самом деле он желал Морозке всяческого зла и только сам не мог причинить его — из трусости и оттого, что испытывать терпеливую грусть много красивей и приятней.
Морозка чувствовал, что именно из-за этой красивости, которой нет в нем, в Морозке, Варя предпочла Мечика, считая, что в Мечике это не только внешняя красивость, а подлинная душевная красота. Вот почему, когда Морозка снова увидал Варю, он невольно попал в прежний безвыходный круг мыслей — о ней, о себе, о Мечике.