На них мешалась с росой липкая, мыльная пена. И ядреный лошадиный фырк, оставаясь позади, долго бродил по кустам — не гас.
Когда забрезжил рассвет, заиграли пастухи, бабы погнали на пастьбу к сопкам коров, ворвался Неретин в село. Серым комком на исхлестанном лошадином крупе промельтешил по улицам и у крашеного аптечного крыльца, вспугнув полусонных кур, круто осадил лошадь.
Аптечная служительница в калитке протяжно звала теленка:
— Тялу-ушка, тялу-ушка!.. Сех… се-ох… се-ох!.. Иди сюда, про-орва!..
Увидела Неретина, метнулась к нему и зачастила быстро певучим бабьим бисером:
— Иван Кириллыч, батюшка, родно-ой… Скончалась Григорьевна-то, скончалась… ночью вчерась, роди-имый…
В охотку побежали из глаз дешевые старушечьи слезы. Потекли не нужные никому по желтой морщинистой мякоти.
Глава девятая
В те дни и ночи непривычно быстро сменяли друг друга дела. А сами дни и ночи бежали, может быть, быстрее дел.
Одной такой ночью народился на многоглазом небе сладкоросый, травяной и ячменный месяц июль. Был он узкий, светло-желтый и сочный, как тоненький ломтик китайской дыни. И, должно быть, к его крестинам вошла в берега Улахэ.
Жарким июльским днем, спустившись ниже речного колена, вытаскивали мужики из-под гальки толстый стальной трос от парома. А вечером прискакала из Спасск-Приморска первая почта и привезла Неретину писульку. Были у почтаря черные от спелой черемухи губы. После воды черемуха зрела буйная и густая.
В правлении заседало волостное земство.
Твердый и угловатый почерк письма разобрал Неретин в перерыве.
«…События в Питере, как видишь, развиваются. Наш комитет раскололся. Меньшевики теперь отдельно, мы отдельно… В Спасск-Приморске создалась наша группа. Съезди, познакомься…»
Подписано было четко и просто, без закорючек: «Продай-Вода».
Дома старый Нерета починял снохам лапти. Руки привычно вдевали лыко, а голова думала совсем о другом: об убытках от разлива, о том, что плохо роятся пчелы, о больном старшем внуке, об единственном оставшемся в живых сыне. Когда думал о сыне, впервые рождалось в душе любовное, горделивое чувство. И потому ухватил Нерета бежавшего мимо трехлетнего внука за пузо и нарочито важно сказал ему:
— Иван-то, дядя твой, заседает… — Тона, однако, не выдержал и, щелкнув парнишку в пуп, весело крикнул: — Эх, ты-ы, пузырь!..
Иван вернулся поздно. Был он сухой и строгий в последние дни и, разговаривая с людьми, уже не бросался веселыми: «Понял?.. понятно?..» Хрустел у Ивана в кармане свежий, только что написанный секретарем земской управы черновик протокола.
1. О мероприятиях по борбе с будущими голодающими.
У ково остался хлеб сбору 14 году и ранее свести в обчественные амбары употребить в засев будущево года. Мельницу и хлеб гражданина Шипова Вавилы канхисковать. Лавочку Капая, а также денежные суммы канхисковать. На слободные коперативные и кредитнава таварищества деньги, а также сумы Капая снарядить абоз за хлебом в Спасское.
2. Ково послать старшим абоза.
Направить приседателя Неретенку Ивана по личному желанию онова самово.
Дед Нерета бросил лапти.
— Каки, детка, новости будут? — спросил, ухмыляясь.
Иван в упор посмотрел на отца. Сурово сказал:
— Хлеб ваш четырнадцатого года и ранее — в общественный амбар… Земство постановило.
— То ись как? — переспросил дед. — Мой самообстоятельно, лиже-ча всех?
— Всех, у кого есть. Завтра сход будет. Утверждать постановление для нашего села.
Стоял над дедом не сын, а председатель земской управы. Сандагоуская власть. Когда чувствует власть силу, вид у нее бывает совсем особенный. «А раньше говорил, моего не заберут», — подумал Нерета с легкой горечью.
Ложась спать, он долго думал: ждать ему сходки или свезти хлеб утром. Так и уснул, не решив.
Ночью на душистом сеновале темно и пусто.
Давил Неретина прогнивший тес крыши, не давал уснуть. И звонкое июльское небо в щелях не утешало, не грело. Вместо неба смотрели на председателя с тоской и любовью большие карие глаза фельдшерицы.
И от глаз тех, от собственной тоски и любви — без сна и без слез метался на сеновале Неретин, одинокий сизо-перый голубь…
Мысли деда Нереты пришли в полную ясность, когда, выглянув утром в окно, увидел играющих во дворе вихрастых белоголовых внучат. Двое, извиваясь на земле, изображали утопающих. Остальные, забравшись на грязные свиные корыта, вытаскивали первых шестами.
— Играют, — сказал Нерета любовно. — А мне чо, более других надо, чо ли?.. Лишь бы им хватило…
Нахлобучил по-хозяйски шапку и вышел во двор.
— Степка! Тащи ключи от амбаров!.. А вы телегу снарядите. Живо-о! Будя рубахи мазать.
В амбаре сухо и душно. В просторных закромах золотится пшеница. Хлеб у Нереты с тринадцатого года.
Копнул ржавой рукой самое старое зерно. Чуть слышно потянуло прелью.
— Вот оно чо делается, а?.. — И решительным гребком наполнил полнозерной крупой первый совок.
— Ровней держи мешок, детка! Батька тебя твой так учил, чо ли?..
Из потревоженного хлеба тянулась под крышу легкая ароматная пыль.
А через час, вздуваясь туго набитыми мешками, поползла к общественному амбару первая подвода с хлебом.
Золотистый играл в проулках июль-суховей. Резвился по крышам — душистый и жаркий. Тем золотистым июлем зрела за Иваном Неретиным неуемная мужицкая сила. Зрела потому, что кончиком земляной души — может быть, совсем по-особенному, по-своему, по-мужичьи, — но понял старый Нерета, какая задача стоит перед его сыном.
На сходке длиннобородый сельский председатель говорил:
— Придется обсудить спервоначалу нащет выгону. Потому, Никита Гудок жалился…
— Чево там Никита Гудок! — кричали мужики. — Все знаем!.. Корова с пастьбы, а у ней вымя пустое. Не выгон, а горе!..
— Пасту-ух, мать его за ногу! Не насчет выгону, а пастуха к хренам!.. Так судим.