сапоги, умеет и в простых часах-ходиках разбираться; немного знает толк и в переплетном деле. Может и столярничать: табуретку сколотить, полочку, шкафчик.
И сейчас Яша подумал: а что, если рабочие начинают выступать на эту, как ее, авансцену? Рабочий человек все умеет, сумеет и свободу добыть и отстоять свое. А может и вовсе мир удивить.
Прознал как-то Яша, что в памяти питерцев до сих пор хранится случай: бурей повредило однажды высоченный шпиль Петропавловской крепости. И простой рабочий-верхолаз по имени Петр Телушкин при помощи веревок смело поднялся на самую верхушку острого шпиля (одолел больше сотни аршин высоты) и починил его.
И есть у Яши своя большая мечта. Совершить такой же подвиг, он верит, что тоже сумел бы, как тот верхолаз Петр!
— Это мы. Мы — пролетариатство! — хочет крикнуть Яша спорящим там за стенкой и от азарта даже легонько постукивает себя в грудь. — Петр Телушкин да все мы, стало быть, сколько ни есть!..
В самом деле, почему его причисляют к сословию крестьян? В Киеве, когда его там допрашивал жандарм, в протокол записали: крестьянин. А какой он крестьянин? Давно не ходит за скотом, как прежде, не пашет, не сеет, как отец, — он ткач. Он рабочий! Целых четыре года простаивал у ткацкого станка по 12 часов в сутки! Он рабочий, один из многих тысяч фабричных, и спасибо большое Юлии (в артели все зовут ее еще Юлей, Юленькой), спасибо ей за добрые слова о рабочих.
Тут словно что-то подбросило Яшу.
Он вскочил; кожушок, каким укрывался, накинул на худенькие плечи. Выбрался на ощупь в кухоньку, достал спички и скоро уже сидел у зажженной свечи.
Писать он умел, хотя и коряво, и сейчас выводил буквы на четвертушке бумаги так старательно, как никогда еще прежде.
В Тверскую губернию, на почтовую станцию Старицкого уезда, в деревню Казнаково, родителям моим Потаповым.
Родные, шлю низкий поклон и привет из знатного Питера с пожеланиями всем вам добра и счастья, а мне такового уже не видать. Покуда дойдет это письмо, наверное, я уже буду неведомо где, может, и вовсе за решеткой. Не стану описывать, почему да как, но ввиду насилия и ужаса нашей жизни под тяжким царским гнетом я готов умереть за народ и прошу, в случае чего обо мне не думайте. Не держите той мысли, что коли я пострадаю, то за себя, нет, я желаю видеть Россию вольной, и коли даже погибну, то не по вздорному какому-то неразумию и не из-за кривотолков, как отец считает, а потому, что рабочий человек должен твердо стоять за всех, за весь народ, и не дрейфить ни перед чем. А я рабочий и есть.
Прощайте, дорогие. Ваш сын Яков.
Его била дрожь, но скорее от волнения, чем от холода. Клочковатые волосы цвета мочала сбились на лоб и глаза. Верхние пуговицы косоворотки он расстегнул, так легче писалось и думалось. И, выводя свои строчки, Яша улыбался. Словно бы не прощальное письмо писал, а сочинял что-то озорное: мол, знай наших.
Кто готовится противостоять ударам судьбы, может потом и скиснуть. А скрепляя письмо собственноручной подписью, Яша как бы давал твердое слово о бесповоротной готовности все выдержать.
Немного еще подумав над письмом, Яша в конце, рядом со своим именем, поставил: «Сермяга». Такое у него было прозвище в детстве; так называли его и на фабрике Торнтона, так иногда в шутку называли его и в революционной среде. Он и в Киев ездил с паролем Сермяга…
Под подушкой у Яши лежала тоненькая книжка стихов Некрасова. Он сунул между страницами письмо и, успокоенный, снова улегся на жесткий тюфячок. И показалось Яше, не прошло и часа, как его разбудили.
Что такое? Уже день? Да, за окошком давно рассвело!
— С добрым утром, — сказали Яше, — вставай, подымайся, милок!
Возле Яши стояли студенты-артельщики, хозяева мастерской. Их было пятеро — две девушки и трое мужчин. Яша вскочил, очумело зачесал голову, на пальцах обеих рук и даже на бледноватом лице у него были пятна чернил. Каким-то образом и край уха слева оказался в чернилах. Хозяева мастерской посмеялись, да и сам Яша виновато хмыкнул: экое дело! Писал, да вымазался!
— А что ты писал, Яша?
Он не скрыл: показал письмо, но о чем оно, не сказал. Юлия и не спрашивала — повела Яшу на кухню, там был приготовлен для него завтрак: кружка молока и хлеб.
— Но сперва умойся, — сказала девушка ласково, — дай помогу чернила смыть.
Милая какая, хорошенькая. У нее была золотистая коса на макушке; в отличие от других девушек своего круга она волосы не подстригала. Яша, правду сказать, был влюблен в эту косу. И странно было видеть на этой хрупкой молодой женщине серые стоптанные валенки и короткий вытертый полушубок, только у Яши полушубок из простой уже свалявшейся овчины, а у нее — из беличьего меха.
А ведь знал Яша — она из образованных, дочь генерала, убежала из дому и, учась на медицинских курсах, одновременно работает здесь, в сапожной артели. И уж не первый раз Яша слышал от нее добрые отзывы о рабочих. По этому поводу другие члены артели нередко схватывались с ней. Будущая Россия мыслилась ими только как страна крестьянская, а Юлия убежденно доказывала, что Россию ждет иной путь.
Приносила мудреные книжки, читала вслух, иногда совсем даже не по-русски. Это она достала для Яши книжку стихов Некрасова. Яша читал их и перечитывал и подолгу задумывался над каждой страницей.
— Ты со мной поедешь, Яшенька, — сказала ему Юлия, — и не торопись, поешь хорошенько. Нам большое дело предстоит, а тебе особенно.
Смуглый румянец горел на щеках девушки, и Яша подумал: сколько должно быть ей лет? Вряд ли минуло двадцать, а уже считается опытной революционеркой, успела даже просидеть около года в тюрьме за свои убеждения. Среди студентов артели она слыла крайне ярой социалисткой, под арест попала за распространение пропаганды среди рабочих, и по запрету полиции ее теперь не пускали на заводы и фабрики Петербурга: вот и пришлось ей приютиться в сапожной артели. Юлия так любезна сердцу Яши, что он, чуть не с малых лет не знавший настоящей человеческой теплоты и ласки, назвал бы девушку сестрой, если бы не был так непреоборимо робок.
Она Юлия… Юлия… Ласковое имя какое, кажется Яше.
Пока она и Яша сидят на кухне, в сапожной комнате возникает шум. Экий беспокойный народ! Снова какой-то спор? Скоро выясняется: один из мужчин, тот самый, у которого ломкий бас, бесцеремонно взял из сборника стихов Некрасова письмо Яши и прочел вслух, а находившаяся там вторая девушка запротестовала. Услышав ее возмущенный голос, бросается на поддержку ей из кухни и Юлия. И тоже вступает в спор:
— Вы не имеете права читать чужие письма! Это бестактно и некрасиво, наконец.
— Он конспирации не знает, а вы его защищаете! — наставительно говорит бесцеремонный. — А ежели его сцапают, тогда что? Он же все выдал, начисто себя раскрыл! Не письмо, а прямая улика!
— Все равно никому не дано права чужие письма без разрешения читать! — возражают в один голос девушки. — Это неэтично, в конце концов!
— Ну, знаете! Выходит, по-вашему, каждый из нас должен из простой обывательской честности раскрывать себя настежь! Нет, сударыни. В первую очередь надо считаться с обстоятельствами!
Стоит Яша растерянный, притихший и не знает, что делать. «Ну, помирились бы,» — умоляюще, с повлажневшими глазами, но не вслух, а сердцем и взглядом говорил сейчас Яша рассорившимся из-за него молодым людям.
— Ну, пожалуйста! Ну, порву письмо, и все!
И, недолго думая, изорвал письмо на клочки. Метнулся на кухню, чтобы и клочья эти уничтожить, сжечь в печурке. Решительный поступок Яши сразу охладил и образумил спорщиков; приумолк и сам виновник спора — длинноносый студент и, надев серый башлык поверх фуражки, сказал