– Красавец. Кроме клички, ни примет, ни зацепок.
– Поищем… В следующий раз придешь разговаривать во второй буфет, присядешь ко мне за столик…
– Да ладно, конспираторы… Филина видел?
– Видел. Он за это погорит.
Тустеп кончился. Толпа повалила к дверям. Стас исчез. Климов смотрел, как мимо него проталкивались пары. Полагалось после такой скачки смачивать горло в буфете. На эстраде суетился маэстро и за что-то разносил своих джазников.
Они проходили, краскомы в новеньких френчах, молодые, сияющие, нэпманы с их красавицами, студенты с их простоволосыми, коротко стриженными девчонками, но где же…
И вдруг увидел, как пшеничная укладка, выделяясь над остальными головами, двинулась к дверям. И вот они прошли. Какой измученный у нее вид, как белы ее щеки; где она, смугло-здоровая бледность тех времен, когда она сидела в приемной у Клейна; где дальний внезапный свет ее глаз? Словно повинуясь упорству его взгляда, ресницы ее затрепетали, она повела плечиками под блузкой и искоса взглянула на него, как-то виновато, как-то обреченно и умоляюще. Узнала – и тогда холодная, никогда раньше не виданная им надменность распрямила ее спину, она резко отвела глаза и прошла мимо него, далекая и недоступная, уже с увлечением слушая, что говорит ей рослый человек лет тридцати в коричневом костюме и желтых «шимми».
…Собрание, на котором все и произошло, до сих пор стояло перед его глазами во всех подробностях. Клейн как раз выступал по вопросу об утере революционной бдительности и зачитал циркуляр из Центророзыска о более решительной проверке кадров. Едва он кончил, как на сцену выскочил Селезнев и попросил слова. Он был сдержан, и только жесты, которых он не мог удержать, своей торопливостью указывали на его волнение и предчувствие торжества.
– Верные слова говорили, товарищ начальник, – сказал он, обращаясь к Клейну, – беспощадно надо пресекать! – Он остановился и вздохнул, чтобы сдержать ярость. Желваки явственно проступили на скулах, и лицо его с русой челочкой на лбу все напряглось. – Мировая революция не за горами, товарищи, – продолжал он, – и нам тут нянчиться некогда. Гражданка Шевич! – он посмотрел в зал, где в самом конце его, неподалеку от Климова, сидела, подперев кулачком подбородок, Таня, и она растерянно встала с добро-непонимающим, изредка появлявшимся на ее милом, смешливом лице выражением. – Пусть пройдет сюда! – уже не ей, а кому-то приказал Селезнев, и весь зал обернулся и смотрел на Таню, которая шла, чуть наклонив голову, с тем же непонимающим, но уже тревожным лицом. – Пройдите к столу! – сказал Селезнев, и Климов с инстинктивной враждебностью и ожиданием какой-то неприятности посмотрел в президиум, где молчаливо следили за Селезневым и Клыч, и начальник второй бригады, и сам Клейн. Он почувствовал, что, как весь зал, как Таня, как и он сам, руководство тоже терроризировано активностью Селезнева и тоже, готовясь к чему-то неприятному, ожидает разгадки всей этой сцены. – Я прошу, не откладывая, решить, как мы поступим с гражданкой Шевич, – медленно и весомо сказал Селезнев, – скрывшей свое дворянское происхождение и благодаря этому пробравшейся в розыск.
Таня, высоко вскинув голову, стояла прямая, оцепенелая и смотрела в зал. И зал на нее смотрел. Ее все знали и любили. Она второй год уже работала с ними. Все привыкли видеть ее тонкую, спешащую по коридорам фигурку, привыкли к стуку ее машинки, к ее смеющемуся юному лицу, к ее доброте, к возможности занять у нее на обед и даже забыть потом о долге (а ведь она жила скудно, это все знали). Так уж ведется, что доброта всегда оплачивает чужую наглость. Она была с ними, переживала их потери и победы, была даже раз на операции, и Клейн ее потом отчитывал за безрассудство… И вот она стояла перед ними уже в другом качестве, уже как враг, и, хотя Селезнев ничего еще не пояснил, всем было ясно, что за жестокостью этого невысокого человека с запавшими, горячечно светящимися глазами стоит какое- то знание.
– Кто по происхождению ваш отец, гражданка Шевич? – в ошеломляющей тишине спросил Селезневу а Таня, не отвечая, все так же смотрела в зал, и на белом лице ее проступало выражение горькой и отрешенной усмешки. – Ваш отец дворянин, – четко проскандировал Селезнев, – а в анкете, написанной вашей рукой, сказано, что отца своего вы не знали, но что он был трудового происхождения. Так или не так?
– Так, – сказала Таня, – я его не знала, он умер, когда мне было два года.
– Откуда у вас эти сведения, товарищ Селезнев? – официально спросил Клыч.
Клейн сидел рядом с ним, бледный и спокойный.
– Я допрашивал по делу Мальцева ее тетку – проходила как свидетель, – обстоятельно и уже не волнуясь, пояснил Селезнев, – она прямо сказала, что хоть сейчас и портниха, но сама дворянского происхождения. Даже, понимаешь, гордость этим проявляла. Тогда я вспомнил и спросил про самого Шевича, отца этой гражданки. Ну, и, конечно, он тоже дворянин. И теперь я обращаюсь к президиуму с просьбой проголосовать: может ли оставаться в нашем учреждении классово чуждый элемент?
Все молчали, а Таня все стояла впереди президиума и смотрела перед собой. Уже не в зал, а только перед собой.
– Прошу проголосовать! – настойчиво сказал Селезнев.
Клейн встал.
– Кто за то, чтобы гражданку Шевич вычистить из наших рядов как классово чуждый элемент?
Таня оглянулась на него с таким детским ужасом, что у Климова все оборвалось внутри. Вот так, должно быть, смотрела Красная Шапочка, когда вместо бабушки вдруг волк…
– Товарищи, – сказал Селезнев, яростно обводя глазами ряды, – сейчас не время миндальничать. Скрыла одно, потом скроет другое. Мы – розыск, и мы не имеем права, – он почти кричал, – не имеем права терять бдительность!
Таня стала спускаться по ступенькам, не ожидая, пока проголосуют.
– Кто за? – спросил Клейн и посмотрел в зал. И Селезнев тоже смотрел в зал. И Клыч.
Большинство подняло руки. И тогда, чуть замедленно, поднял руку Клейн. И только Клыч в президиуме не поднял руки.
– Кто против? – спросил Клейн, а Таня уже выходила.