очистит.
– Стой! – сказал задыхающийся Тюха. – Не уходи! – Он опять часто задышал, медсестра махнула посетителям, чтобы уходили, но Тюха с трудом поднял голову и сделал запрещающий жест. Медсестра развела руками и вышла. Клыч и Климов вновь присели у кровати.
– Слушай, – хрипел Тюха, пожелтев и кося глазами. – Пока не доскажу, не ходи … – Он закашлялся, потом захрипел, отлежался и заговорил с каким-то присвистом в горле: – Всего их у него трое. Про Аграфену уже сказал. Ему ее Красавец под Курском у отца за тыщу рублей купил. Два года назад было. Она и приклепалась к нему. И хошь верь, хошь нет, она у Кота при полном доверии. Второй – Красавец. Его весь блат знает. Он и при Николашке сидел. Знаменитый убивец. Сам маленький, а копыта агромадные. Модный такой, из себя рыжий, в конопушках, нос острый, баб любит страшенно. Перед тем как пришить, насилует. Сам Кот – ни-ни. Хозяин. Кроме денег, ничего не любит. С женой живет честно. Третий у них Губан, шальная голова, в кавалерии служил. Тот особо всякие заварухи любит со стрельбой. Вот и все.
Клыч достал карточку, протянул ее Тюхе. Тот попытался поднять голову, но упал на подушку, оттуда скосил горячечный глаз, закивал:
– Точно, Губан!
Клыч вздрогнул, и они с Климовым впились в глаза друг другу. Удача!
– Пал Матвеич, я тебя еще потираню, – сказал Клыч, и Тюха кивнул. Лицо его было землисто-бледным. Глаза провалились глубоко и оттуда смотрели, теряя блеск, тускнея и закрываясь.
– Где прячется Кот? Где у него основная хаза? – наклонился над Тюхой Клыч.
– Я с ним говорил под Клебанью, в селе Решетовке. Навроде там он грабленое прячет, ходил такой слушок, – шептал бескровными губами Тюха. – А кроме ничего… не знаю… В Горнах бывает, а у кого – тьма…
Они встали. Тюха смотрел на них мутнеющими, неживыми уже глазами, дыхание его было чуть заметно. Клыч натянул на него одеяло, и они вышли.
– Вот так братишка, – сказал Клыч, когда они шли через двор тюрьмы. – Жила в человеке какая-то правда. Загубил он ее в себе, залил чужой кровью, ан выползает она, хочешь, не хочешь. Вот после этого и суди человека.
Из домзака их подбросили на машине, в здании управления они расстались. Клыч поспешил к начальнику, Климов пошел в бригаду. В коридоре у окна перекуривали ребята из других бригад. Окно пламенело солнцем, и лица курильщиков светились, волосы и брови у всех казались огненными или золотыми. Папиросный дым плавал вокруг их голов клубами, и прогорклым запахом табака был полон весь коридор.
В подотделе Стас и Потапыч слушали Селезнева. Тот сидел на подоконнике и, куря, небрежно ронял слова:
– Вхожу к бандюге. Он посмотрел и закрыл глаза. Даже храпит. Я говорю: «Хватит кемарить!» Ни в зуб ногой. Спит. «Подъем, – говорю, – мент пришел!» Открывает глаза: «Чего, говорит, легавый, выпендриваешься? Я раненый, имею право». – «Я тебе, – говорю, – покажу сейчас право, бандюга! Разевай шнифты, протокол составлять будем». Ладно, глаза раскрыл, смотрит. Я устраиваюсь, лист кладу, начинаю задавать вопросы. Он только смотрит. Я: «Имя, фамилия, где родился?» Он смотрит, гад ползучий, и – молчок. Напрасно бился, короче: сказал ему и что «вышка» его ждет, и что может облегчить свою вину чистосердечным признанием. Ноль внимания. Только смотрит, сволочь, разбойными своими глазами. Так и ушел. Выхожу, а высокое наше начальство стоит в коридоре и пытается что-то втолковать этой лишенке, что у него секретаршей работала, – Шевич. Навестить, понимаешь, пришла подругу. Клембовская, видишь, подруга ее, оказывается… Он ей хочет сказать, а она – фунт презрения, смотрит мимо. Клейн меня увидал, сразу исчез.
Климов, не отрываясь, смотрел на Селезнева. Тот обеспокоенно взглянул на него и отвел глаза. Косо усмехнулся:
– Чего смотришь, Климов? Плохо допрашивал?
Климов с трудом оторвал от него взгляд. Уставился на носки сапог. Да, права Таня, права, иногда стоит бить, а ты не можешь: все время помнишь, что вы служите одному делу… И тут он вспомнил слова Селезнева, и боль тонко прошила сердце. Так они разговаривали – Клейн и Таня? … Надо было немедленно забыть об этом. Кот бродил на воле, а он, чем он, Климов, занимается – мелко, по-мещански ревнует своего начальника к своей девушке… Впрочем, она и не была его девушкой. Две вечеринки, один поцелуй, и тот от возбуждения, от паров портвейна… Климов стиснул зубы, сел и стал раскладывать на своем столе листы. Ему надо было записать допрос, или, скорее, разговор Клыча с Тюхой.
– Плохо ты Губана допрашивал, – сказал Стас.
– А что за Губан? – спросил Селезнев.
– Тип этот… Его несколько человек уже опознали; Губан – из шайки Кота.
– Так и думал, – усмехнулся Селезнев, медленно выпуская дым из ноздрей. – Они мне нарочно самый твердый орешек подсунули. Никак не простят выступления на ячейке.
– Не знаю, сударь мой, – сказал Потапыч, жуя губами, – что вы такое изволили сказать на ячейке, но ни Клейн, ни Степан Спиридонович не таковы, чтобы осуществлять личную месть через служебные отношения.
Селезнев насмешливо покачал головой.
– Да-да, – повторил Потапыч, – не способны. Я много всякого начальства видел на веку. Эти совсем иные. Оба революционеры-с. Вот.
– Чья бы корова мычала, – сказал Селезнев, – ты, старик, о революции рассуждать не смей.
– А кто ты такой, чтобы всем указывать, что сметь, что нет? – внезапно даже для себя ввязался Климов.
Селезнев удивленно скосил на него глаза. Распахнулась дверь, вошли Клейн и Клыч.
– Оперативка, товаричи.