черное. Промашка! А теперь…
Вдруг он снова слышит за спиной злой, раздраженный голос. Она теперь спорит с другим господином, говорит очень громко и возмущенно. Понятно; нос у нее совсем белый, нанюхалась, стерва, «снежку». Не стоит с нею связываться, она и трезвая не знает толком, чего хочет и что делает. А уж сейчас и вовсе!..
Он опять находит другое место, начинает снова играть.
На этот раз все идет хорошо. Он ставит осторожно, он вернул уже то, что до сих пор просадил: он уже может отложить свой 'оборотный капитал' и оперировать только выигрышем. Рядом стоит юноша с горящими глазами, с нервными жестами — явно новичок. Такие приносят счастье. Пагелю удалось, незаметно для юноши, погладить его по спине левой рукой, левой рукой — это повышает шансы на выигрыш! Погладив, он оставляет свою ставку на один лишний круг против того, что позволял себе обычно. И опять выигрывает. Коршун метнул в него короткий злобный взгляд. Отлично.
Теперь ему хватит на завтрашний день и еще на несколько дней (если доллар не слишком подскочит), можно идти домой. Но ведь совсем рано; он знает, что будет без сна лежать в постели долгие часы и вспоминать, как шла игра, знает, что будет раскаиваться, зачем не использовал до конца полосу везения…
Он стоит спокойно, с выигранными фишками в руке, слушает жужжание шарика, возгласы крупье, тихое, скребущее шарканье лопатки по зеленому сукну. Все как в полусне. Он знает, он здесь, в игорном зале, но, может быть, и в другом каком-то месте. Постукиванье шарика напоминает стук мельничного колеса. Да, в этом шуме есть что-то усыпляющее: когда к нему прислушиваешься, жизнь напоминает проточную воду: panta rhei — все течет, это он слышал в гимназии, еще до кадетского корпуса. Тоже утекло…
Он чувствует, что очень устал, в горле саднит от сухости. Свинство, что здесь нельзя ничего выпить. Пойти в уборную, там есть кран. Но тогда он не будет знать, как шла тем временем игра… Красное — черное — черное красное — красное — красное — черное… Конечно, ничего другого не бывает: красная жизнь и черная смерть. Ничего другого не достичь и не придумать, сколько ни придумывай; жизнь и смерть, помимо этого нет ничего…
Зеро!
Разумеется, он забыл про зеро, про нуль — есть еще и нуль, ничто. Играющие аль-пари всегда забывают про нуль, и деньги их вдруг уплывают. Но когда выходит нуль, это тоже смерть, и здесь тоже все правильно. Тогда красное должно означать любовь, нечто крайне преувеличенное, но все-таки хорошее: приятно, когда у тебя есть любовь. Но черное, — что же тогда черное? Ну, для черного еще остается жизнь, тоже нечто такое, чему придают преувеличенное значение, только в другую сторону. Она не совсем черная, скорее серая. А порой и светло-серая, серебристая. Конечно, Петер славная девочка.
'Меня лихорадит, — подумал он вдруг. — Но меня каждый вечер лихорадит. Мне в самом деле надо бы выпить воды. Выпью и сейчас же уйду'.
Вместо этого он потряхивает фишками в руке, быстро добавляет к ним те, что лежали в кармане, и когда крупье уже кричит: 'Закрыто!' — ставит все сразу на зеро. На нуль!
Сердце замерло. 'Что я делаю?' — спросил он себя в смятении. Чувство сухости во рту усилилось нестерпимо. Глаза горят, пергаментная кожа на висках туго натянулась. Непостижимо долго жужжит шарик. Вольфгангу казалось, что все смотрят на него.
'Все смотрят на меня. Я поставил на нуль — все, что у нас было, поставил на нуль, а нуль означает смерть. Завтра свадьба…'
Шарик еще жужжал; стало невозможно ждать дальше, удерживая дыхание. Он глубоко вздохнул — напряжение спало…
— Двадцать шесть! — провозгласил крупье. — Черное, нечет, пас…
Пагель почти с облегчением выдыхает воздух носом. Все правильно: игорный зал удержал его деньги. Валютная Пиявка не зря его смущала. Девица в это самое мгновение сказала вполголоса: 'Дурачки! Туда же, суются играть — в песочек бы им играть, печь пирожки из песочка!' Коршун-крупье метнул в него острый торжествующий взгляд.
Секунду Вольфганг стоял, все еще ожидая чего-то. Чувство освобождения от мучительной напряженности прошло. 'Была бы у меня еще хоть одна фишка, — подумал он. — Но все равно. Он еще настанет, мой день!'
Шарик уже опять жужжал. Вольфганг Пагель медленно прошел мимо печального вахмистра, спустился по лестнице. И он еще долго стоял в парадной, пока зазывала не выпроводил его на улицу.
Что мог он рассказать обо всем этом своему хорошему Петеру? Почти ничего. Все как будто укладывалось во фразу: 'Сперва я выигрывал, а потом мне не повезло'. Стало быть, ничего особенного он сообщить не мог, за последнее время ему все чаще приходилось отделываться такими словами. Едва ли она могла что-то себе представить по ним. Она, может быть, думала, что здесь примерно то же, как если человек проигрывает в скат или вытягивает пустышку в лотерее. О взлетах и срывах, о счастье и отчаянии не расскажешь. Можно было только сообщить результат: 'пустой карман', а это звучит так убого.
Однако Петра знала обо всем этом много больше, чем он полагал. Слишком часто видела она его лицо ночью, когда он, еще не остывший, приходил домой. И его опустошенное лицо, когда он спал. И злое, подвижное лицо, когда ему снилась игра. Неужели он так-таки не знает, что ему чуть не каждую ночь снится игра, ему, уверяющему себя и ее, что он совсем не игрок?.. И далекое, худое лицо, когда он, не расслышав, что она говорит, спрашивал безотчетно 'Да?' и все-таки не слышал; лицо, на котором мучительное видение отражалось с такой четкостью, что казалось, его можно было снять с лица, как нечто материально существующее. И лицо, каким оно бывало, когда, причесываясь перед зеркалом, он вдруг заметит, какое у него стало лицо.
Нет, она знала достаточно, ему не к чему было говорить, мучить себя объяснениями и оправданиями.
— Ничего не значит, Вольф, — быстро ответила она. — Деньги для нас никогда не имели значения.
Он только посмотрел на нее, благодарный за то, что она избавляет его от объяснений.
— Конечно, — подхватил он. — Я еще наверстаю. Может быть, сегодня же вечером.
— Только вот что, — сказала она, впервые проявив настойчивость, — мы же сегодня в половине первого должны идти в бюро.
— Давай, — сказал он быстро, — я снесу твое платье к «дяде»… Не может ли бюро зарегистрировать тебя заочно, как тяжелобольную?
— Тебе и за тяжелобольную все равно придется уплатить! — рассмеялась она. — Ты же знаешь, даже умереть нельзя бесплатно.
— Но, может быть, больным можно платить после, — сказал он полушутливо, полузадумчиво. — А если и после не заплатишь, все равно: брак заключен.
С минуту оба молчали. Испорченный, по мере восхождения солнца все более накалявшийся воздух стоял почти осязаемый в комнате, сох на коже. В тишине громче слышался шум штамповальной фабрики, потом вдруг заскрипел плаксивый голос фрау Туман, поспорившей в дверях с соседкой. Дом, переполненный человеческий улей, гудел, кричал, пел, стучал, орал, плакал на все голоса.
— Пойми, ты вовсе не должен на мне жениться, — сказала девушка с внезапной решимостью. И после некоторой паузы: — Ты и так много сделал для меня — как никто на свете.
Растерянный, он смотрел в сторону. Блиставшее на солнце окно горело белым жаром. 'Что же, собственно, я сделал для нее? — думал он в смущении. — Научил, как держать нож и вилку… да правильно говорить по-немецки?'
Он повернул голову и посмотрел на Петру. Она хотела сказать что-то еще, но губы ее дергались, как будто она силилась не разрыдаться. В темном взгляде, направленном на него, чувствовалось такое напряжение, что Пагелю хотелось отвести глаза.
Она между тем опять заговорила. Она сказала:
— Если бы я знала, что ты женишься на мне только по обязанности, я бы ни за что не согласилась.