— Враг приближается. Будет нам кофе? Я здорово голоден.
Ей хочется сказать, что и она голодна, голодна не первый день, потому что вот уже много дней две булочки на завтрак составляют все ее питание, нет, ей вовсе не хочется этого говорить!
Шаркающие шаги в коридоре заглохли, хлопнула дверь на лестницу.
— Видишь, Петер! Мадам Горшок снова побежала с ночной вазой в клозет. Тоже черта времени: все делается окольными путями. Мадам Горшок бежит со своим горшком.
Он опять откинулся со стулом, опять насвистывает, беззаботно, весело.
Вольфу ее не обмануть. Она понимает далеко не все, что он ей рассказывает, она и слушает не очень-то внимательно. Но она слышит звук его голоса, слышит легчайшие колебания, ему самому едва приметные: он вовсе не так весел, как представляется, не так беззаботен, как хотел бы быть. Ах, если бы он все ей сказал — перед кем и выговориться ему, если не перед ней?! Уж ее-то он не должен стыдиться, ей он не должен лгать, она в нем все понимает — нет, не все! Но она все одобряет, все, наперед и слепо! И прощает. Прощает ли? Вздор! Все правильно, и найди на него сейчас желанье буйствовать, бить ее — она бы и это приняла как должное.
Петра Ледиг ('Ledig' — «одинокая»; бывают же такие имена, которые точно печать судьбы на человеке!) росла незаконным ребенком, не знавшим отца. Позднее — маленькая продавщица, жившая, как из милости, у матери, которая вышла, наконец, замуж, а дочку едва терпела у себя — терпела лишь постольку, поскольку та отдавала ей до последнего пфеннига всю свою получку. Но наступил день, когда мать сказала:
— На этот хлам харчуйся сама! — и крикнула вдогонку: — А уж где тебе ночевать, тоже как-нибудь сообразишь!
Петра Ледиг (претенциозное имя «Петра» было, по-видимому, единственным достоянием, какое дал девочке неведомый отец, снарядив ее в жизненный путь), Петра Ледиг к этому времени, в двадцать два года, уже не представляла собою неисписанную страницу. Ее созревание выпало на неспокойную пору, — война, послевоенная разруха, инфляция. Она уже понимала, что это значит, если в обувном магазине покупатель многозначительно упрется ботинком продавщице в бедро. Иногда она кивала в ответ, вечером после закрытия магазина шла с тем или с другим в ресторан; и весь год она мужественно вела свой кораблик, не утопая окончательно. Она умудрялась даже брать кавалеров с разбором, руководствуясь, впрочем, не столько вкусом, сколько страхом подцепить болезнь. Иногда, когда доллар слишком круто повышался и все отложенное на оплату квартиры обесценивалось до нуля, она выходила на улицу, в вечном страхе перед 'законом о нравственности'. При одной такой вылазке она познакомилась с Вольфгангом Пагелем.
Для Вольфганга выдался удачный вечер. У него было немного денег, он немного выпил, а в таких случаях у него всегда поднималось настроение и он бывал готов на любую проделку. 'Пойдем со мною, смугляночка, пойдем!' крикнул он на всю улицу, и началось нечто вроде бега наперегонки с усатым блюстителем нравов. Но такси, допотопная развалина, унесло ее в ночь, приятную, но по существу такую же, как все подобные ночи.
Потом настало утро, серое безутешное утро в номерах, такое угнетающее! Когда в самом деле порою захочется вдруг спросить: 'Что все это значит? Зачем ты живешь на свете?'
Как полагается, она притворилась, будто спит еще, когда господин стал торопливо одеваться, тоже тихонько, чтоб ее не разбудить. Потому что после этого утренние разговоры неприятны, безрадостны, вдруг открывается, что людям абсолютно нечего сказать друг другу, мало того что они друг другу нестерпимо противны. Ей оставалось только посмотреть краешком глаза, положил ли он, как должно, деньги на ночной столик. Так, деньги он положил. Все шло своим чередом, не было сказано ни слова про то, чтоб увидеться еще раз, он уже стоял в дверях.
Она сама не знает, как это случилось, что такое на нее нашло, но только вдруг она села в кровати и тихо, срывающимся голосом, спросила:
— Ты меня… вы меня не… Ах, можно мне пойти с вами?
Он ее сперва не понял, он обернулся вконец смущенный:
— Простите, что вы сказали?!
Потом он подумал, что она, как новичок, стесняется, быть может, пройти одна мимо хозяйки номеров, мимо швейцара. Он сказал, что готов подождать, если она не замешкается. Но пока она поспешно одевалась, выяснилось, что дело шло не просто о том, чтобы выйти без стеснения на улицу. К таким вещам она привыкла. (Она с первой же минуты была с ним вполне честна.) Нет, она хотела уйти с ним насовсем, вообще. 'Можно?' — 'О, пожалуйста, пожалуйста!'
Кто знает, что он думал про себя. Он вдруг перестал спешить. Он стоял в серой комнате — был тот страшный утренний час, без малого пять, который обычно выбирают мужчины, чтоб уйти, потому что тогда можно попасть к себе на квартиру с первым трамваем. И можно еще перед уходом на службу освежиться; а иные даже, делая вид, будто провели ночь в своей постели, еще поваляются в ней немного.
Он задумчиво барабанил пальцами по столу. Светлыми зеленоватыми глазами исподлобья смущенно глядел на нее. Она, конечно, не ждет, что он при деньгах?
Нет. Она об этом не подумала. Это ей безразлично.
Он портупей-юнкер в отставке, — стало быть, без оклада. Без места. Без постоянного дохода. Да, собственно, вовсе без дохода.
Нет, правда, она спросила не к тому.
Он не стал допытываться, а к чему же все-таки она спросила. Он вообще ни о чем не стал допытываться. Только позже ей пришло на ум, что он мог бы задать очень много вопросов и очень неприятных. Например, ко многим ли мужчинам она обращалась с той же просьбой, не ждет ли она ребенка — много отвратительных вопросов. Но он только стоял и смотрел на нее. Она почему-то была уверена, что он скажет «да». Должен сказать. Было что-то таинственное в том, что она вдруг посмела вот так его попросить. Раньше это ей не пришло бы в голову. И она не была — тогда еще не была — ни на волос влюблена в него. То была самая обыкновенная ночь.
— 'По-вашему, Констанца ведет себя прилично?' — процитировал он название одной в то время ходкой пьесы. Впервые она заметила, что он, когда шутит, прищуривает один глаз, и заметила складочку в углу глаза.
— Конечно! — сказала она.
— Ну что ж, — протянул он, — где один не сыт, там проживут впроголодь и двое. Пошли! Ты готова?
Необыкновенное было это чувство спускаться бок о бок с ним по лестнице гнусных меблирашек — бок о бок с человеком, которому она отныне принадлежала. Один раз, когда она споткнулась о загнувшуюся дорожку, он сказал: 'Гоп-ля!', но совсем не думая — он, верно, и не сознавал, что она рядом.
Потом он вдруг остановился. Это она ясно помнит. Они дошли уже до нижней площадки, это было в подъезде, среди фальшивой мраморной роскоши и гипсовых лепных украшений.
— Меня, между прочим, зовут Вольфганг Пагель, — сказал он с полупоклоном.
— Очень приятно, — ответила она совсем как полагается. — Петра Ледиг.
— Приятно ли, покажет время, — засмеялся он. — Идем, маленькая. Я буду называть тебя «Петер». «Петра» отдает, по-моему, чем-то слишком евангельским и слишком каменным. «Ледиг» — хорошо, может остаться как есть.
Когда Вольфганг Пагель говорил это, Петра была еще чересчур полна случившимся и не обратила большого внимания на его слова. Позже она узнала от него, что имя «Петра» означает не что иное, как «камень», и что так наречен был впервые тот апостол Петр, на котором Христос хотел, как на камне, основать свою церковь.
Вообще за год совместной жизни она много чего узнала от Вольфганга. Не то чтобы ему нравилось поучать. Но так уж получалось, что в долгие часы, которые они проводили вдвоем (у него ведь не было никаких постоянных занятий), он много с ней разговаривал просто потому, что нельзя же им было все время сидеть в своей конуре друг против друга и играть в молчанку. И когда Петра больше привыкла к нему, она стала часто спрашивать его о чем-нибудь — просто чтоб отвлечь от раздумья или потому, что ей нравилось слушать его. К примеру: 'Вольф, как, собственно, делается сыр?' Или: 'Вольф, правда, что с луны