шестилетнего Бертольда было воспаление среднего уха, ребенок кричал от боли. Жизнь его была в опасности. Я привел по вашей просьбе тюремного врача. Он был пьян, а при виде умирающего ребенка совсем потерял самообладание, сослался на то, что у него дрожат руки, отказался прибегнуть к хирургическому вмешательству и расплакался сам.
— Пьяный мерзавец! — пробормотал нахмурившись начальник.
— Вашего Бертольда спас тогда другой врач. Но что раз случилось, может повториться. Не искушайте господа.
Начальник тюрьмы, пересиливая себя и не поднимая головы, произнес: — Ну, ступайте же, господин пастор!
— А врач?
— Посмотрю, подумаю, как быть.
— Благодарю вас, господин начальник, не я один, многие будут вам благодарны.
Священник пошел через всю тюрьму, он шел, тощий, длинный, нескладный, в поношенном черном сюртуке с протертыми добела локтями, в обтрепанных черных брюках, в грубых башмаках на толстой подошве, в съехавшем набок измятом черном галстуке. Некоторые из часовых с ним здоровались, другие демонстративно отворачивались при его приближении, а потом подозрительно поглядывали ему вслед. Зато все заключенные, работающие в коридорах, смотрели на него — кланяться они не смели, — только смотрели взглядом, исполненным благодарности.
Священник проходит через множество железных дверей, по железным лестницам, держась за железные перила. Из одной камеры доносится плач, он на минуту останавливается, но, покачав головой, торопливо идет дальше. Он идет по железному подвальному коридору, справа и слева зияют распахнутые двери темных камер, карцеров, впереди, в одном из помещений, виден свет. Пастор останавливается и заглядывает туда.
В отвратительном, грязном чулане у стола сидит человек с испитым, хмурым лицом и таращит рыбьи глаза на семерых мужчин, которые стоят перед ним под охраной двух часовых, совершенно голые, жалкие, дрожащие от холода.
— Ну-с, голубчики! — рычит человек. — Чего это вы так трясетесь? Продрогли малость? Это еще что — вот посидите в карцере, в железобетонной клетке, на хлебе и воде, тогда узнаете холод…
Он прерывает свою речь. Он заметил у дверей безмолвную наблюдающую фигуру.
— Вахмистр, — ворчливо приказывает он, — уведите их. Все здоровы и могут выдержать режим карцера. Вот вам бумажка!
Он подмахнул свое имя под списком и отдает бумагу надзирателю. Проходя мимо пастора, арестанты бросают на него жалобный взгляд, в котором все же мерцает робкая надежда.
Пастор ждет, пока последний из них скроется из виду, тогда только он входит в помещение и тихо говорит: — Итак, 352-й тоже умер. А ведь я вас просил…
— Что я мог поделать, пастор? Я сам сегодня сидел около него битых два часа и прикладывал ему компрессы.
— А мне казалось, что я сидел всю ночь подле 352-го. Значит, мне это померещилось. И с легкими у него ничего не было, господин доктор, воспаление легких было у 357-го. Хергезель за номером 352 умер от повреждения черепа.
— Вам бы быть тут врачом на моем месте, — иронически заметил обрюзгший человек. — А я вместо вас буду целителем душ.
— Боюсь, что целителем душ вам еще меньше пристало быть, чем врачом.
Доктор засмеялся. — Люблю, когда вы начинаете дерзить, милый попик. Хотите, я выслушаю ваши легкие?
— Нет, — решительно ответил пастор, — это мы лучше предоставим другому врачу.
— Как угодно, я и без выслушивания вам скажу, что вы вряд ли протянете три месяца, — злобно выговорил врач. — Я знаю, вы с мая харкаете кровью; теперь уж до первого кровотечения ждать не долго.
Пастор, пожалуй, чуть побледнел от этого жестокого приговора, но голос его не дрожал, когда он спросил: — А сколько времени осталось до первого кровотечения тем, кого вы, господин советник медицины, только что отправили в карцер?
— Врачебный осмотр показал, что все они здоровы и могут выдержать режим карцера.
— Никакого врачебного осмотра, конечно, не было.
— Вы собираетесь контролировать, как я исполняю свои обязанности. Берегитесь! Я знаю о вас больше, чем вы предполагаете!
— В тот первый раз, когда у меня пойдет кровь горлом, ваши сведения потеряют цену. А впрочем, ждать уж нечего…
— Как? Что значит нечего?
— У меня уже шла горлом кровь — дня три-четыре назад.
Доктор с трудом поднялся. — А ну-ка, пойдемте со мной, милый попик, я выслушаю вас наверху в моей конуре и добьюсь, чтобы вам немедленно дали отпуск. Мы будем ходатайствовать, чтобы вас пустили в Швейцарию, а пока что я вас отправлю в Тюрингию.
Полупьяный доктор тянул пастора за рукав, но тот не пошевельнулся. — А что тем временем станет с людьми, которых вы отправили в карцер? Двое из них безусловно не в силах вынести такую сырость, холод и голод, да и всем остальным это навсегда подорвет здоровье.
— Шестьдесят процентов всех сидящих здесь будут казнены, — возразил врач. — Надо полагать, по меньшей мере, тридцать пять процентов остальных будут присуждены к каторжным работам на долгие сроки. Какая разница, умрут ли они несколькими месяцами раньше или позже?
— Раз вы так думаете, вы не имеете права числиться здесь врачом. Подайте в отставку!
— Всякий, кто заменит меня, будет не лучше. К чему же менять? — Советник медицины засмеялся. — Пойдемте, пастор, я вас выслушаю. Вы же знаете, я питаю к вам слабость, хотя знаю, что вы всегда под меня подкапываетесь и наговариваете на меня. Уж очень вы типичный Дон-Кихот!
— Я и сейчас под вас подкапывался и наговаривал на вас. Я просил начальника уволить вас и почти что получил согласие.
Врач расхохотался и похлопал пастора по плечу: — Молодец, попик! — воскликнул он. — Я прямо- таки от души благодарен вам. Если меня отсюда уволят, я взлечу выше, прямо в старшие советники медицины, и буду сидеть сложа руки. Примите мою искреннюю благодарность, милый попик.
— Докажите ее, вызволите из карцера Крауза и молодого Бендта. Они живыми оттуда не выйдут. За последние две недели у нас было семь смертных случаев, и только по вашей небрежности.
— Ах вы, льстец. Пользуетесь тем, что я не могу вам отказать. Сегодня же вечером верну обоих. А то сразу же как расписался, пожалуй, неловко. Правда, пастор?
ГЛАВА 59
Перевод в следственную тюрьму разлучил Трудель Хергезель и Анну Квангель. Трудель тяжело было лишиться «мамы». Она давно позабыла, что Анна была причиной ее ареста, вернее, не позабыла, но простила. Мало того, она поняла, что, в сущности, и прощать-то было нечего. На допросе редко кто мог быть в себе уверен. Прожженные бестии, гестаповские комиссары, умели самый безобидный намек превратить в капкан, из которого не выберешься никакими силами.
И вот Трудель осталась без матери, теперь ей не с кем было поговорить. Она должна была молчать и об утраченном счастье, и о тревоге за Карли, всецело заполнявшей ее. Новая ее соседка по камере была пожилая, желтая как лимон особа, — обе с первого взгляда возненавидели друг друга; эта тварь вечно о чем-то шушукалась с уборщицами и надзирательницами. Когда пастор бывал в камере, она прислушивалась к каждому его слову.
Через пастора Трудель хоть что-нибудь узнавала о своем Карли. Фрау Хензель, ее сожительница, то