— Забавный тип! — сказал Эшерих нацистскому чиновнику, слишком уже усердно перебиравшему что-то на своем столе. — Желает всему гестапо очутиться на виселице! Хотел бы я знать, долго ли вы тут еще просидели бы, не будь нас. Вот вам и вывод: все государство — это гестапо. Без нас все рухнуло бы, и вы все очутились бы на виселице.
ГЛАВА 25
Комиссару Эшериху и его двум шпикам из управления показалось бы вероятно весьма странным, как это Энно Клуге даже не подозревает о том, что за ним следят. Но с той минуты, когда Шредер наконец выпустил его на свободу, Энно владела одна-единетвенная мысль: только бы поскорее убраться отсюда и — к Хете!
Клуге спешил по улицам, никого не видя, не спрашивая себя кто позади него, кто рядом. Он упорно смотрел себе под ноги, он твердил одно: скорее к Хете.
Шахта метро поглотила его. Он сел в поезд и, таким образом, на этот раз ускользнул от комиссара Эшериха и от господ с Алекса и из гестапо.
Энно Клуге решил: сначала ом съездит к Лотте и заберет вещи, затем прямо оттуда явится со своим чемоданом к Хете, — вот и выяснится, действительно ли она его любит, а он докажет ей, что с прежней жизнью покончено.
И вот случилось так, что в толкотне и полумраке метро шпики потеряли его из виду. Да он и был просто как тень, этот тщедушный Энно. Если бы он сразу же отправился к Хете — а от Алекса до Кэнигстор отлично можно было дойти пешком, — они его бы не упустили, и зоомагазинчик послужил бы им постоянным объектом для наблюдений.
У Лотты ему повезло. Ее не оказалось дома, и он торопливо затолкал свое скудное имущество в чемодан. Он даже не поддался искушению перерыть ее вещи — не найдется ли там чего, что имело бы смысл прихватить с собой — нет, теперь будет иначе. Не так, как тогда, когда он поселился в тесном номере убогой гостиницы, нет, теперь он действительно начнет новую жизнь — только бы Хете приняла его к себе.
Чем ближе он подходил к магазину, тем больше замедлял шаг, тем чаще ставил на землю чемодан, хотя тот был вовсе уж не так тяжел, и тем чаще вытирал потный лоб, хотя было вовсе уж не так жарко.
И вот он стоит перед магазином и всматривается во внутрь через блестящие прутья птичьих клеток. Да, Хете работала. Она как раз отпускала товар; у прилавка стояло четыре-пять покупателей. Он присоединился к ним и с гордостью, хотя и с дрожью в сердце, стал наблюдать, как ловко она справляется, как вежливо разговаривает с клиентами.
— Индийского проса больше нет в продаже, мадам. Вы должны это знать, ведь Индия принадлежит Англии. Но болгарское просо у меня еще есть, оно гораздо лучше.
И вдруг, в самый разгар этих разговоров, заявила: — Ах, господин Энно, очень мило с вашей стороны, что вы решили помочь мне. Чемодан лучше всего поставьте в комнату. И потом принесите мне, пожалуйста, сейчас же птичьего песку из погреба, кошачий песок мне тоже нужен. И муравьиные яйца…
Усердно выполняя ее разнообразные поручения, он размышлял: она меня сразу же увидела и тут же увидела, что со мной чемодан. Она разрешила мне поставить его в комнату — это хороший знак. Но она наверняка меня сначала выспросит, она ведь такая дотошная. Да я ей уж навру что-нибудь.
И этот почти пятидесятилетний, потрепанный лодырь, этот бездельник и бабник принялся молиться как мальчишка: ах, милый боженька, сделай так, чтобы мне еще раз повезло, еще один единственный раз! А я обещаю начать совсем другую жизнь, только сделай, чтобы Хете приняла меня!
Так он клялся и клянчил. При этом он страстно желал, чтобы до закрытия магазина оставалось еще очень много времени — до неизбежного объяснения с Хете и его признания, ибо в чем-нибудь он должен Хете признаться, это ясно. Иначе, как объяснить, почему это он вдруг заявился к ней со всем своим барахлом и к тому же, с таким скудным барахлом! Он всегда разыгрывал из себя барина!
Все же эта минута наступила и притом как-то совершенно неожиданно. Дверь магазина оказалась давным-давно запертой, затем понадобилось еще полтора часа, чтобы снабдить всех его обитателей водой и кормом и прибрать помещение. И вот они с Хете сидят наконец друг против друга за круглым столом перед диваном, они поужинали, поболтали, пугливо обходя основной вопрос, и вдруг эта расплывшаяся увядшая женщина подняла голову и спросила: — Ну, Гэнсхен! В чем же дело? Что с тобой стряслось?
Едва она произнесла эти слова по-матерински озабоченным тоном, как у Энно из глаз уже потекли слезы: сначала медленно, затем все обильнее заструились они по его тощему, бесцветному лицу, и даже нос как будто заострился.
Энно простонал: — Ах, Хете, я больше не могу! Все это слишком ужасно, меня допрашивали в гестапо…
И, громко всхлипывая, он спрятал лицо на ее обширной груди.
При этих словах фрау Хете Гэберле подняла голову, в ее глазах вспыхнул какой-то жесткий блеск, шея сурово выпрямилась, и она спросила почти нетерпеливо: — Что же им от тебя понадобилось?
Оказалось, что Энно Клуге, действуя ощупью, но с уверенностью лунатика, попал в самую точку: ни одна из тех историй, которыми он старался бы воздействовать на ее любовь или жалость, не могли бы произвести такого эффекта, как одно слово «гестапо», ибо вдова Хете Гэберле ненавидела беспорядок и никогда бы не приняла в свой дом и в свои материнские объятия никчемного лодыря и лоботряса. Но одно слово «гестапо» распахнуло перед ним все двери ее материнского сердца — человек, которого преследовало гестапо, мог быть заранее уверен в ее сочувствии и помощи.
Дело в том, что ее мужа, скромного подпольного работника, еще в 1934 г. гестапо засадило в концлагерь, и о нем больше не было ни слуху ни духу, если не считать полученного ею пакета с кой-какой рваной и грязной одежонкой. А сверху лежало извещение о его смерти, — от администрации Ораниенбурга; причина смерти: воспаление легких. Но впоследствии от других заключенных, выпущенных на свободу, она узнала что в Ораниенбурге и в соседнем концлагере Заксенхаузен разумелось под «воспалением легких».
И вот опять у нее в доме был мужчина, мужчина робкий и вкрадчивый, который своей потребностью в ласке уже и до того вызывал в ней симпатию, — и опять его преследовало гестапо.
— Успокойся, Гэнсхен. Только расскажи мне все. Если человека преследует гестапо, я все для него сделаю!
Эти слова показались ему бальзамом, и не был бы он опытным соблазнителем женщин, не был бы Энно Клуге, если бы не воспользовался открывшимися перед ним возможностями. То, что он, всхлипывая и обливаясь слезами, ей выложил, было своеобразной помесью правды и лжи; однако он даже ухитрился всунуть в рассказ о своих недавних злоключениях и обиду, нанесенную ему эсэсовцем Перзике.
Но если в его рассказе и было много неправдоподобного, все же ненависть Хете Гэберле к гестапо помешала ей это заметить. И уже ее любовь начинала ткать сияющий ореол вокруг приникшего к ее груди никудышника, и она сказала: — Так, значит, ты подписал протокол, Гэнсхен, прикрыл собой виновника. Ты поступил очень мужественно, я восхищаюсь тобой. Не знаю, нашелся ли бы из десяти мужчин один, который рискнул бы пойти на это. Но ты отлично знаешь, что если они тебя сцапают, тебе солоно придется, а этим протоколом они тебя навсегда в капкан поймали, дело ясное.
Он сказал, уже наполовину успокоенный: — О, если только ты будешь со мною, они меня не сцапают!
Она медленно и задумчиво покачала головой. — Я не понимаю, как они вообще тебя отпустили. — Вдруг ее осенила страшная мысль: — О господи, а если они за тобою шпионили, если они хотели только узнать, куда ты пойдешь?
— Не думаю, Хете, я ведь был сначала у — я был сначала в другом месте, чтобы забрать свои вещи. И я непременно заметил бы, если бы кто-нибудь за мной следил. Да и с какой целью? Ведь им тогда незачем было отпускать меня.