нему, он закричал: — Осел! Идиот! И вы воображаете, что я и дальше позволю позорить мой отдел такому остолопу? Только одну неделю даю вам сроку. — Он в бешенстве тряс перед ним кулаками. — И если вы и за эту неделю ничего не придумаете, тогда уже не взыщите! — И так далее, и так далее. Но комиссар Эшерих уже не слушал.
Во время предоставленной ему недельной отсрочки комиссар Эшерих очень мало занимался делом невидимки, вернее, совсем не занимался. Один раз он уже дал своим начальникам сбить себя с принятой им тактики выжидания, и сейчас же все поехало вкривь и вкось, и расплачиваться за это пришлось Энно Клуге.
Не то, чтобы этот Клуге особенно отягощал его совесть, — никому ненужный, жалкий плакса, совершенно неважно, жив он или мертв. Но комиссару эта маленькая мразь причинила не мало неприятностей. Понадобились некоторые усилия, чтобы зажать кое-кому рот. Да, в ту, ночь, о которой он не любил вспоминать, комиссар очень волновался, а этот долговязый бесцветный человек больше всего на свете не любил волноваться.
Нет, не даст он даже самому высшему начальству еще раз соблазнить его, не откажется от терпеливого выжидания. Что, собственно, может грозить ему? Ведь Эшерих нужен им, он во многих отношениях для них просто незаменим. Пусть бесятся и бранятся, в конце концов и они признают, что правильно только одно: терпеливо ждать. Нет, Эшерих не внесет никаких предложений…
Это было памятное совещание. Оно состоялось уже не в кабинете Эшериха, а в зале и под председательством одного из высших начальников. Конечно, рассматривалось не только дело невидимки, обсуждались и многие другие дела. Начальство бранилось, рычало, язвило. Наконец перешли к его делу.
— Комиссар Эшерих, будьте добры доложить нам ваши соображения по делу об открытках!
Комиссар готов был доложить. Он сделал маленький обзор всех данных и того, что было до сих пор предпринято. Сделал его превосходно — кратко, точно, не без остроумия, при этом задумчиво поглаживая свои усы.
Затем последовал вопрос председателя: — Какие же вы можете внести предложения, чтобы ликвидировать это дело, которое тянется вот уже два года? Два года, комиссар Эшерих!
— Я могу порекомендовать только одно — терпеливо выжидать и в дальнейшем, иного способа нет. Но, может быть, следовало бы дать это дело на проверку господину советнику Цотту?
Воцарилась мертвая тишина.
Затем, то там, то здесь раздались иронические смешки. Кто-то крикнул: — Он отлынивает!
И другой: — Сам провалил, а теперь другим подсовывает!
Обергруппенфюрер Праль с громом обрушил на стол стиснутые кулаки. — Я тебя возьму в оборот, сволочь!
— Прошу сохранять полное спокойствие.
В голосе председателя прозвучало презрение. Все смолкли.
— Господа, мы были сейчас свидетелями такого отношения к делу, которое можно, пожалуй, приравнять только к дезертирству с поля боя. Это трусливое бегство от тех трудностей, с которыми неизбежно связана всякая борьба. Инцидент весьма прискорбный. Эшерих, вы освобождаетесь от дальнейшего участия в данном совещании. Ждите у себя моих распоряжений.
Комиссар, мертвенно-бледный (ничего подобного он не ожидал), поклонился и направился к двери; дойдя до нее, он щелкнул каблуками и, вытянув руку, возгласил: — Хейль Гитлер!
Никто не обратил на него внимания. Комиссар удалился в свой кабинет.
Обещанные приказания предстали перед ним в виде двух эсэсовцев, они угрюмо уставились на него, затем один из них угрожающе заявил: — Не смейте здесь больше ни к чему прикасаться, понятно вам?
Эшерих медленно повернул голову к человеку, осмелившемуся так с ним разговаривать. Подобный тон был новостью; не то, чтобы он был Эшериху незнаком, но с ним лично так говорили впервые. Ведь этот парень рядовой эсэсовец, — и уж значит плохи дела Эшериха, если подобный субъект смеет обращаться к нему таким тоном.
Зверское лицо, вдавленный нос, тяжелый подбородок, склонность к насилию, слабо развитое мышление, в пьяном виде опасен, подытожил Эшерих. Как выразилась на его счет эта высокопоставленная скотина там наверху? Дезертирство? Смешно! Комиссар Эшерих — и дезертирство. Но это на них похоже, на этих господ, они любят бросаться громкими словами, за которыми решительно ничего не следует!
Вошли обергруппенфюрер Праль и советник Цотт.
— Ну вот, значит, все-таки приняли мое предложение, — встретил их Эшерих. — Самое разумное, что вы могли сделать, хотя я не допускаю, чтобы даже этот казуист мог выкроить что-нибудь новое из имеющегося материала!
Эшерих только что собрался приветствовать советника Цотта по-дружески весело, показать ему, что он, Эшерих, ничуть на него не в обиде, но вдруг эсэсовцы грубо отшвыривают его, и один из них, тот, с лицом убийцы, рявкает: — Разрешите доложить, — эсэсовцы Добат и Якоби с арестованным.
Это кто же арестованный, я? — изумленно спрашивает себя Эшерих. И затем вслух: — Господин обергруппенфюрер, разрешите доложить, что…
— Заткни ты этой сволочи глотку! — в ярости рычит Праль, которому, вероятно, тоже здорово нагорело.
Эсэсовец Добат кулаком дает Эшериху в зубы. Бешеная боль, отвратительный теплый вкус крови во рту. Затем Эшерих наклоняется и выплевывает на ковер несколько зубов.
Но, совершая все эти действия, совершая их вполне автоматически, — даже боли настоящей он не чувствует — Эшерих думает: необходимо это сейчас же выяснить. Я, конечно, все готов сделать. Произвести повальные обыски хотя бы во всем Берлине. В каждый дом, где есть адвокаты и врачи, поставить сыщиков. Я сделаю все, что вы пожелаете, но не можете же вы просто так бить меня по морде, меня, старого следователя и кавалера ордена «За военные заслуги»!
В то время как он лихорадочно перебирает эти мысли, машинально стараясь вырваться из рук эсэсовцев и все вновь и вновь силясь заговорить, — что ему, однако, не удается из-за рассеченной верхней губы и крови во рту — в это время к нему подскакивает обергруппенфюрер Праль, хватает его обеими руками за грудь и кричит: — Попался наконец, зазнайка, дерьмо! Воображал, что ты хитрее всех, когда читал мне свои дурацкие лекции, да? Думал, я не замечаю, за какого болвана ты меня считаешь, а себя за сверхумника, — а? Вот ты теперь и попался, мы уж тебя возьмем в оборот, не отвертишься!
Обезумев от бешенства, Праль уставился на стоявшего перед ним окровавленного человека. И крикнул: — Весь ковер заплюешь мне тут своей собачьей кровью! Изволь проглатывать кровь, собака, не то я сам тебя по роже съезжу!
И комиссар Эшерих — нет, жалкий, трепещущий человечишко Эшерих, который всего полчаса назад был всесильным комиссаром гестапо, обливаясь смертным потом, силился проглотить тошнотворно-теплую струю крови, не запачкать ковер, свой собственный, нет, теперь уже ковер советника Цотта…
Жадно созерцал обергруппенфюрер унизительное состояние комиссара. Затем отвернулся от Эшериха с досадливым — Да что там! — и спросил советника: — Этот тип еще нужен вам, господин Цотт, для каких-нибудь выяснений?
Существовал неписаный закон, по которому все прикомандированные к гестапо старые криминалисты держались друг друга не на жизнь, а на смерть, так же как и эсэсовцы нередко объединялись против гестаповских криминалистов. Никогда бы Эшериху не пришло в голову выдать коллегу эсэсовцам, как бы ни был тот виноват; наоборот, он постарался бы скрыть от них даже самое постыдное преступление. А теперь ему пришлось собственными ушами услышать, как советник, бросив беглый взгляд на Эшериха, холодно ответил: — Этот тип для выяснений? Нет, спасибо, господин обергруппенфюрер, уж лучше я сам все выясню!
— Увести! — крикнул обергруппенфюрер. — И поторопите его, ребята!
Ускоренным темпом эсэсовцы протащили Эшериха по тому самому коридору, по которому он ровно год назад пустил пинком Боркхаузена, смеясь своей превосходной шутке. И они сбросили его вниз с той же каменной лестницы, и он остался лежать весь в крови на том же месте где весь в крови тогда лежал Боркхаузен. Пинками Эшериха подняли на ноги, погнали вперед и затем сбросили вниз в подвал…
Каждый член его мучительно ныл, а тут пошло: снимай костюм, напяливай арестантский халат, —