тунеядные и засохшие ветки, прижигал карболкой ранки и язвочки — так же залечил он и раны Эвы, растворил горечь и внес в ее душу мир.
И не то, чтобы он много говорил на эти темы, Киншепер не был красноречив. Но когда он водил ее на свою пасеку и рассказывал о жизни пчел, которых страстно любил, когда он вечерами бродил с ней по полям и показывал, как плохо возделана почва и как мало надо труда, чтобы сделать ее плодороднее, когда он ухаживал за телящейся коровой или поправлял, по собственному почину, чужой забор, когда он сидел за органом и тихонько играл только для нее и для себя, когда она видела, что повсюду он приносит с собой покой и порядок, то это успокаивало ее лучше всяких ободряющих слов. Человек доживает свою жизнь в годы ненависти, слез и крови, а у самого совесть чиста и спокойна.
Жена учителя Швоха, еще более рьяная нацистка, чем ее неукротимый вояка-муж, конечно, сразу же возненавидела Киншепера и делала ему всяческие пакости, какие только мог изобрести ее злобный ум. Она обязана была предоставить заместителю мужа квартиру и стол, но она делала все от нее зависящее, чтобы Киншепер не успевал позавтракать до начала занятий в школе, чтобы еда его всегда пригорала, а комната никогда не убиралась.
Однако против его веселой невозмутимости она была бессильна. Как бы она ни горячилась, ни злобствовала, ни бушевала, какие бы гадости ни говорила, сколько бы ни подслушивала у двери класса, а потом доносила на него школьному совету, — он неизменно говорил с ней, как с непослушным ребенком, который со временем сам пожалеет о своих пакостях. В конце концов, Киншепер стал столоваться у фрау Эвы Клуге, переехал в деревню, и жирная злючка Швох могла воевать с ним только на расстоянии.
Ни фрау Эва Клуге, ни седой учитель Киншепер не помнили, как впервые заговорили о том, что им хорошо бы пожениться. А может быть, они и не говорили вовсе. Это вышло как-то само собой. Да они и не спешили — когда-нибудь и как-нибудь дело дойдет до этого. Просто два стареющих человека не хотели коротать век в одиночестве. Детей больше не надо — при одной мысли о детях фрау Эва содрогалась. Ей нужна дружба, взаимопонимание в любви и, главное, доверие. В своем первом браке она никогда не знала доверия, и руководить всегда должна была она, а теперь, на последнем этапе жизни, она доверчиво отдает себя чужому руководству. Когда вокруг нее сгустился мрак, когда она дошла до полного отчаяния, сквозь тучи вдруг проглянуло солнце.
С иван-чаем она разделалась, на первый раз он истреблен. Конечно, он снова прорастет, ведь это такой сорняк, который нужно при вспашке вырывать из рыхлой земли, иначе малейший кусочек корня снова даст ростки. Но фрау Эва запомнила это местечко, она будет приходить до тех пор, пока от иван-чая не останется и следа.
Сейчас ей совсем не худо бы позавтракать, давно пора, и желудок настоятельно этого требует. Но вот она оглядывается на оставленный в тени, у опушки леса, хлеб и бутылку кофе и видит, что сегодня ей завтракать не суждено, сегодня ее желудку придется замолчать. К ее завтраку подобрался парнишка лет четырнадцати, невероятно оборванный и грязный, он так жадно глотает ее хлеб, как будто у него давно не было во рту ни крошки.
Мальчик до того занят едой, что даже не слышит, как мотыга на поле затихает. Только когда женщина подходит к нему вплотную, он вздрагивает и устремляет на нее большие синие глаза из-под всклокоченной копны светлых волос. Хотя парнишка уличен в воровстве и бегство уже невозможно, взгляд его не выражает ни страха, ни раскаяния, скорей дерзкий вызов.
В последние месяцы деревня, а с нею и фрау Клуге, привыкла к таким ребятам; налеты на Берлин все учащались, и населению было предложено рассылать детей по деревням. Вся провинция наводнена берлинской детворой. Но странно, некоторые ребята никак не могли свыкнуться с тихой деревенской жизнью. Здесь был покой, мирный сон по ночам, да и питались здесь лучше, но они не выдерживали, их тянуло обратно в большой город, И они пускались в путь, босые, без денег, питались подаянием, скрывались от сельской полиции и безошибочно находили дорогу назад в город, где почти каждую ночь пылали пожары. Их ловили, отсылали обратно в деревенскую общину, но, едва подкормившись, они убегали опять.
И этот мальчуган с дерзким взглядом, поедавший завтрак фрау Эвы, повидимому, давно был в пути. Фрау, Эва не помнила, чтобы ей случалось видеть до такой степени оборванное и грязное существо. В волосах у него торчала солома, а в ушах хоть огород разводи.
— Что — вкусно? — спросила фрау Эва.
— Ясно! — сказал он, и уже одно это слово выдало его берлинское происхождение. Он взглянул на нее. — Драться хочешь? — спросил он.
— Нет, — ответила она. — Ешь себе спокойно. Я обойдусь разок и без завтрака, а ты видно проголодался.
— Ясно! — опять сказал он. — А потом отпустишь?
— Может быть, — ответила она. — А может, лучше я тебя сперва помою и почищу? А может, я найду для тебя целые штаны?
— Незачем! — заявил он решительно. — Я загоню их, как только лопать захочется. Сколько я всего загнал за год! Штанов пар пятнадцать! И башмаков десять пар! — Он задорно взглянул на нее.
— Зачем ты мне все это рассказываешь? — спросила она. — Тебе же выгоднее было бы попросту взять штаны.
— Сам не знаю, — сказал он. — Ты вот меня не облаяла, когда я умял твой хлеб. По-моему, лаяться вообще глупо.
— Значит, ты уже год бродяжничаешь?
— Нет, тут я призагнул. Зиму я кое-как прокрутился. У одного кабатчика. Свиней кормил, мыл пивные стаканы, все делал. Хорошее было времечко, — проговорил он мечтательно. — Кабатчик потешный был хрыч. С утра ходил пьяный, а со мной говорил как будто мы пара, по годам и вообще. У него я и водочку потягивать стал и курить научился. А ты пьешь водку?
Фрау Клуге отложила обсуждение вопроса о том, рекомендуется ли четырнадцатилетним ребятам пить водку.
— А ты все-таки убежал оттуда? Хочешь вернуться в Берлин?
— Ну, нет, — ответил мальчик. — К своим я больше не пойду. Чего я там не видал.
— Но твои родители будут беспокоиться, они ведь не знают, где ты!
— Подумаешь! Да они рады, что отделались от меня!
— Кто твой отец?
— Он? Да что хочешь. Он и кот, и шпик, и сопрет тебе, что плохо лежит. Только он растяпа, редко на что толковое нападает.
— Так, — сказала фрау Клуге, и голос ее зазвучал несколько суровей. — А что мать твоя на это говорит?
— Мать? А что ей говорить? Сама-то она шлюха.
Бац! Несмотря на обещание фрау Клуге, затрещина не миновала его.
— Как тебе не стыдно так говорить о, своей матери? Безобразник ты этакий!
Мальчишка невозмутимо потер щеку.
— Здорово дала, — констатировал он. — Одной такой за глаза хватит.
— Не смей так говорить о матери! Понимаешь? — сказала она сердито.
— Почему? — спросил он и расположился поудобней. Он наелся досыта и теперь благодушно поглядывал на щедрую хозяйку. — Почему не говорить? Когда она и есть шлюха. И сама так говорит: не ходила бы я на улицу, все вы с голоду бы подохли! Нас пятеро, и все от разных. У моего, говорят, имение в Померании. Я, собственно, и собирался к нему, поглядеть, что за тип. Думаю — интересный фрукт. Куно- Дитер зовут его. На свете, должно быть, не много людей с таким имечком, уж я бы нашел его…
— Куно-Дитер, — сказала фрау Клуге. — Значит, и тебя зовут Куно-Дитер?
— Говори просто Куно, Дитера я тебе дарю!
— Ну, ладно, Куно, скажи мне, в какую общину ты был эвакуирован? Как называется деревня, куда ты приехал поездом?
— Да никто меня не эвакуировал. Просто удрал от своих! — Он лежал теперь на боку, грязная щека покоилась на такой же грязной руке. При этом он лениво посматривал на фрау Клуге, явно расположенный к беседе. — Рассказать тебе все, как было? Давно уж, с год назад, этот самый так называемый папаша