Для Артуро Бандини же работы не нашлось. Я с первого взгляда это понял, поэтому решил не позволять им отказывать мне. Забавно. Этот спектакль, эта сцена перед платформой развлекали меня. Я здесь с одной особой целью, сэр: конфиденциальное задание, если можно так выразиться, я лишь проверяю условия для своего доклада. Меня прислал президент Соединенных Штатов Америки. Франклин Делано Рузвельт, он меня отправил. Мы с Фрэнком – мы такие! Сообщи мне, как обстоят дела на Тихоокеанском Побережье, Артуро; пришли мне факты и цифры из первых рук; дай мне знать своими словами, что там массы думают.
Поэтому я тут – зритель. Жизнь – сцена. А тут – драма, Старина Франклин, Дружище, Кореш; тут чистая драма в людских сердцах. Я уведомлю Белый дом немедленно. Закодированная телеграмма для Франклина. Фрэнк, на Тихоокеанском Побережье неспокойно. Советую отправить двадцать тысяч человек с пушками. Население в ужасе. Положение крайне опасно. Завод Форда в руинах. Командование приму лично. Мое слово здесь – закон. Твой старый приятель Артуро.
О стену опирался какой-то старик. Из носа у него текло до самого кончика подбородка, но дед пребывал в счастливом неведении. Это меня тоже развлекло. Очень забавный старикан. Надо будет отметить его для Франклина; он любит анекдоты. Дорогой Фрэнк, ты бы умер от хохота, если б увидел этого деда! Как это Франклину понравится, как будет хмыкать, повторяя историю членам своего кабинета. А ну-ка, ребятки, слыхали последние новости от моего кореша Артуро с Тихоокеанского Побережья? Я расхаживал взад- вперед, исследователь человечества, философ, ходил мимо старика с уморительным носом. Философ на Западе созерцает человеческую сцену.
Старик улыбался своему, я – своему. Я посмотрел на него, он – на меня. Улыбнулись. Он, очевидно, не знал, кто я такой. Вне всякого сомнения, он путает меня с прочим стадом. Очень это забавно, дивное развлечение – путешествовать инкогнито. Два философа задумчиво улыбались друг другу над судьбою человека. Ему тоже было по-настоящему забавно, из старого носа у него текло, голубые глаза посверкивали тихим смехом. Одет в синюю робу, та закрывала его целиком. На поясе болтался ремень – вообще безо всякой цели, бесполезный придаток, просто ремень, ничего не поддерживает, даже брюха, поскольку старик худ. Возможно, таков его каприз, над которым он сам хихикает, одеваясь по утрам.
Лицо его осветилось улыбкой пошире, приглашая меня подойти и высказать свое мнение, если мне хочется; мы – родственные души, он и я, и он, без сомнения, проник сквозь мою оболочку и распознал во мне личность глубокую и значительную, выделяющуюся на фоне быдла.
– Немного сегодня, – сказал я. – Ситуация, как я погляжу, с каждым днем все более обостряется.
Он в восторге покачал головой, из старого носа его блаженно текло – этакий сопливый Платон. Очень древний старик, лет, наверное, восемьдесят, со вставными зубами, кожа – как старые башмаки, бессмысленный ремень и философская усмешка. Вокруг нас шевелилась темная масса мужчин.
– Бараны! – сказал я. – Увы, они – бараны! Жертвы Лицемерия и Американской Системы, внебрачные рабы Баронов-Грабителей. Рабы, говорю я вам! Я бы не принял место на этом заводе, даже если бы мне поднесли его на золотом блюде! Работать на эту систему и терять душу. Нет, спасибо. А какая выгода человеку, если он получает весь мир, но теряет собственную душу?
Он кивнул, улыбнулся. Согласился, кивнул, чтобы я продолжал. Я разогрелся. Мой излюбленный предмет. Условия труда в машинный век, тема для будущей работы.
– Бараны, говорю я вам! Стадо трусливых баранов!
Глаза его загорелись. Он вытащил трубку и зажег ее. Трубка смердела. Когда он вынимал ее изо рта, за нею ниточками тянулись сопли. Он смахивал их большим пальцем и вытирал палец о штаны. К чему вытирать нос? Нет на это времени, когда говорит Бандини.
– Меня это потешает, – продолжал я. – Спектакль просто бесценен. Бараны собираются вместе, чтобы им обстригли души. Раблезианский спектакль. Я вынужден рассмеяться. – И я смеялся, пока смеха во мне уже не осталось. Он тоже хохотал, шлепая себя по бедрам и взвизгивая пронзительно, а из глаз его потекли слезы. Вот человек с сердцем, как у меня, человек вселенского юмора, без сомнения, начитанный человек, несмотря на свою робу и бесполезный ремень. Из кармана он достал блокнот, карандаш и что-то написал. Теперь я понял: он тоже писатель, разумеется! Тайна прояснилась. Он закончил писать и протянул мне листок.
Я прочел: «Напиши, пожалуйста. Я глух как пробка».
Нет, работы для Артуро Бандини тут не было. Я ушел, чувствуя себя лучше, радуясь этому. Я шел назад, мечтая об аэроплане, о миллионе долларов и еще – вот бы раковины морские были алмазами. Пойду-ка я в парк. Я пока еще не баран. Почитаю Ницше. Стану сверхчеловеком. «Так говорил Заратустра». Ох этот Ницше! Не будь бараном, Бандини. Сохрани святость разума своего. Ступай в парк и читай мастера под эвкалиптами.
Семь
Однажды утром я проснулся с мыслью. С прекрасной идеей, здоровенной, как дом. Величайшая моя идея, шедевр. Найду себе работу ночным портье в гостинице – вот какой была эта мысль. Это даст мне возможность читать и работать одновременно. Я вскочил с кровати, проглотил на ходу завтрак и скатился по лестнице через шесть ступенек. На тротуаре я немножко постоял, поворочал свою мысль в голове. Солнце палило улицу, выжигая сон у меня из глаз. Странно. Теперь, когда я совсем проснулся, идея уже не казалась мне такой хорошей – одна из тех мыслей, что приходят в полусне. Сон, просто сон, тривиальность. Я не получу работу в отеле этого портового городишки по одной простой причине: ни в одном отеле этого портового городишка ночных портье нет. Математическая дедукция – довольно просто. Я снова поднялся по лестнице в квартиру и сел.
– Ты чего выскочил как угорелый? – спросила мать.
– Размять ноги.
Дни наступили вместе с туманом. Ночи были ночами и ничем более. Дни от одного к другому не менялись, золотое солнце жарило и умирало. Я оставался один. Трудно припоминать такую монотонность. Дни не двигались. Стояли серыми камнями. Время тащилось медленно. Проползли два месяца.
Это всегда было в парке. Я прочел сотню книг. И Ницше, и Шопенгауэра, и Канта, и Шпенглера, и Стрэйчи, и другие. О Шпенглер! Что за книга! Какой вес! Как «Лос-Анджелесский телефонный справочник». День за днем читал я ее, не понимая ни слова, да и не стараясь понять, но читал, поскольку мне нравилось, как одно рокочущее слово с мрачным таинственным ворчанием марширует по страницам следом за другим. А Шопенгауэр! Что за писатель! Целыми днями читал я его и читал, запоминая кусочек оттуда, кусочек отсюда. И что он пишет о женщинах! Я соглашался с ним. В точности мои чувства по этому поводу. Ах черт, что за писатель!