приобрели легкое злорадство, как только Феликс вспомнил, каким именно образом нынче выдаются путевые документы и какое количество справок необходимо представить для получения одной- единственной грамоты; сам он узнал о бюрократии, постигшей муниципальное управление дорог и трактов, от Патрика, и именно перспектива столкнуться с бумажной волокитой невиданных масштабов остановила его два месяца назад, когда он почти решился вывезти Бальтазара от греха подальше из Столицы, оформив это дело через Сигизмунда, как командировку от Школы героев; хотя было и еще одно обстоятельство, из-за которого Феликс так и не обратился к Сигизмунду за официальным направлением на подвиг — старик мог спросить об огнестрелах… Вспомнив, зачем именно он сегодня отправился к Сигизмунду, Феликс громко икнул и шумно выдохнул застоявшийся в легких воздух.
«Вернуться, что ли? — подумал он. — Заявиться обратно и прямо с порога, без обиняков, объявить: знаете, а я огнестрелы потерял… Брр, — поежился он, припомнив убитую мимоходом крысу. — Этак я ножиком для бумаг не отделаюсь… Ладно, отложим на потом. Не впервой. Или вообще не говорить?» От самой мысли о лжи и умалчивании Феликсу стало мерзко. «Ну его к Хтону! — решил он. — Спросит — отвечу, врать не стану. А самому нарываться… На кой черт?!»
Дважды помянув про себя дьявола, Феликс осознал, что этот персонаж слишком прочно засел у него в голове, чтобы от него можно было спрятаться за мелочными мыслями о делах насущных — а ведь именно этим, если посмотреть правде в глаза, Феликс и занимался последние пять минут. По какой-то странной причине он будто нарочно избегал в своих размышлениях того, о чем хотел подумать: пустые мысли и воспоминания лезли в голову только затем, чтобы не дать Феликсу выцедить из монолога Сигизмунда ту самую суть, наличие которой он ощущал интуитивно — и эта суть притягивала и пугала его одновременно…
«Я просто знаю, что он есть… — повторил про себя Феликс последние слова Сигизмунда и вспомнил, каким растерянным и жалким выглядел старик тогда, на ступеньках Дворца Правосудия — обессиленный, выжатый, измотанный бесплодной борьбой с врагом, которого нет… — Когда же мы успели поменяться ролями? Почему теперь он объясняет мне то, что я всегда знал? Что случилось со стариком за эти пару месяцев? Или… — Он вспомнил вопрос, который задал себе перед встречей с Дугалом. — Или — что стало со мной?»
Бойкий воробушек скакнул к ботинку Феликса и принялся деловито клевать подметку. Феликс закинул ногу за ногу, и воробушек испуганно вспорхнул ввысь. Впервые за весь день подул легкий ветерок, и крона вяза над головой Феликса негромко зашумела. Феликс прикрыл глаза и подставил лицо ветру.
«Вера в дьявола… — подумал он с непонятной тоской. — Вот что со мной стало. Я потерял веру. А вместе с верой я потерял цель…»
Мысль эта не принесла с собой ни горечи, ни разочарования. Тоскливое уныние овладело Феликсом: уныние, в котором он пребывал беспрестанно вот уже не первый месяц. Раньше жизнь казалась ему горсткой гальки: серой, однообразной, гладкой, но очень твердой гальки, ставшей такой после сотен тысяч ударов волн жгуче-холодного моря. А теперь… Жизнь его угодила под жернов; галька измельчилась в песок. Серый, очень мелкий и мягкий, как пудра, песок. Он ускользал между пальцев, когда Феликс пытался сжать его в кулаке…
Крошечные коготки царапнули его за плечо. Феликс открыл глаза. На спинке скамейки, у самого его уха, сидела тощая грязно-рыжая белка и, умильно сложив лапки, выпрашивала чего-нибудь вкусненького.
— Извини, — сказал Феликс. — У меня ничего нет.
Он развел руками, и белка недоверчиво обнюхала его ладонь. Феликс погладил ее по спинке. Белка негодующее фыркнула, но убегать не спешила. В прошлом году, когда Феликс гулял здесь с Агнешкой, белки позволяли гладить себя только в обмен на лакомство; но теперь, после лютой зимы и голодной весны, непуганые зверьки ластились к людям авансом. «Это был тяжелый год, — подумал Феликс. — Для всех нас…» Он снова погладил шелковистую шерстку, и белка, сообразив, что поглаживаниями дело и ограничится, взмахнула хвостом и стремительно спрыгнула со скамейки, обманутая в лучших своих ожиданиях.
«В такой год, — подумал Феликс, — можно сойти с ума. Хотя почему можно? В такой год сходить с ума нужно. Иначе станет ясно, что это весь мир сошел с ума — а нормальному среди сумасшедших куда тяжелее, чем сумасшедшему среди нормальных. Взять хотя бы Сигизмунда… — Откуда-то в мыслях Феликса появилась странная веселость. Не истеричность, нет, а именно веселость. Самоирония человека, который понял, что дошел до точки. — После краткосрочного визита в санаторий для умалишенных, известный как Дворец Правосудия, старик едва не врезал дуба от потрясения. Ну еще бы, столько клерков — и все на свободе! Интересно, а как бы прореагировали эти самые клерки, доведись им услышать легенду о Камарилье? Бросились бы вязать помешанного старика? Хотя нет. Вряд ли бы они смогли испугаться до такой степени. Для этого им не хватило бы воображения. А Сигизмунду хватает! Его воображения теперь хватает даже на то, что бы совмещать в одном мире клерков и магов…»
После этого вывода веселость Феликса испарилась. Посмеиваясь над услышанным от Сигизмунда, он незаметно для себя наткнулся на то самое зерно, ту суть, что не давала ему покоя в лекции о Хтоне: на то, что манило и пугало его.
«А ведь он действительно верит! — понял вдруг Феликс отчетливо и даже перестал икать: по спине пробежал холодок. — Сколько бы он не отшучивался, сколько бы скепсиса не сквозило в его словах о фольклоре странствующих героев — я все равно вижу: он верит! В Хтона, в Камарилью, в возвращение магов, в пришествие дьявола, и в тысячу других вещей, о которых он молчит — молчит, потому что шутить о них нельзя, а врать он умеет не лучше меня… Сколько же лет он уже молчит? — ужаснулся Феликс. — Сколько десятилетий он хранит в своей черепной коробке то, что пробило бы голову изнутри любому нормальному человеку?..»
— Как вам это нравится? — каркнул над ухом неприятный женский голос.
Феликс, все еще погруженный в свои мысли, медленно повернул голову и тупо взглянул на сидящую рядом женщину. Он не помнил, когда она подсела к нему.
— Что? — переспросил он, рассматривая собеседницу.
— Все, — ответила та.
Это была еще совсем не старая, лет сорока, но очень неопрятная и совсем седая женщина, одетая не по сезону — в теплое пальто и чопорный чепец, когда-то белый, а теперь скорее бежевый; из-под чепца выбивались пряди тонких серебристых волос. Лицо женщины из-за нахмуренных бровей и поджатых губ казалось собранным в горсточку.
— Что — все?
— Вот! — Женщина оторвала одну из скрюченных лапок от сумочки (за которую она держалась с видом утопающей, ухватившейся за соломинку) и ткнула костлявым пальцем в сторону главной аллеи. — Полюбуйтесь!
К вечеру городской парк превращался в подобие детского сада: молодые мамаши и няни катили перед собой коляски с агукающими свертками; гувернеры и гувернантки, чинно рассевшись на скамейках, зорко следили за своими питомцами годами постарше, что резвились на травке неподалеку; а те из детишек, кто уже вступил в пору отрочества, выпасали в тенистых аллеях своих капризных сверстниц… Повсюду, куда бы не падал взгляд Феликса, мелькали детские лица. Был слышен смех. Столица выздоравливала после страшной весны, когда необъяснимое моровое поветрие унесло жизни тысяч детей. По странному стечению обстоятельств, проклятая весна сгубила детей приблизительно одного возраста, около десяти-одиннадцати лет; и теперь между малышней, что играла сейчас на зеленых лужайках или лепила куличики из грязи на улице Горшечников, и подростками, среди которых были и робкие донжуаны, охотящиеся за первыми поцелуями, и нагловатые «реалисты», сбивающие с ног беззащитных прохожих, образовалась этакая прореха, возрастной пробел, пустое место там, где полагалось быть ровесникам Агнешки. В последнюю их с Феликсом встречу у грифоньего вольера, девочка поведала равнодушно, что теперь у них в гимназии будет только один третий класс…
— Ну? — требовательно спросила пожилая дама.
— А что «ну»? — удивился Феликс. — Дети играют. Что ж в этом плохого?
Одна из молодых нянечек (потому что для мамаши она была слишком уж молода — хотя…) остановила коляску как раз напротив скамейки и подняла с земли выброшенную младенцем погремушку.
— Ничтожество! — прошипела дама. — Как она посмела!