— Мне это не нравится.
— Птенчик, слепой к орнитомантии.
— А это ещё что такое?
— Предсказание судеб по полёту и крику птиц. Римляне этим увлекались.
— И бросали всех неверующих на съедение львам? Как и ты?
Она всё смотрела на меня, но больше не поддразнивала.
— Ты же зяблика узнала сегодня утром. Я не теряю надежды.
— Что, разве недостаточно, что я просто влюбилась в эти места? Что я не желаю знать, как что называется, и запоминать всякие ужасно научные слова?
— Недостаточно. Потому что нельзя оправдывать презрение незнанием. Ни в чём. Никогда.
— Но ведь ты именно это и делаешь. Презираешь меня, потому что не знаешь, что я чувствую. Потому что быть здесь с тобой для меня важнее, чем быть здесь только с птицами и зверьками. И воронами. — Она помолчала, потом сказала: — Я — людской человек. Только это не значит, что я слепа ко всему остальному.
— Не будем спорить.
— Я не спорю. Просто жалуюсь.
— Ладно.
— Ты всегда в штыки встречаешь, когда я смотрю на вещи по-своему. — Я не ответил, и она добавила: — И выражения употребляешь вроде «встречать в штыки».
Я улыбнулся ей, а она с минуту смотрела мне в глаза, потом отвернулась и улеглась, опершись на локоть.
— Ну, всё равно мой новый возлюбленный скорее всего будет скучать на природе, как всякий нормальный человек.
— По-моему, мы договорились не играть в эти игры.
Она не ответила. Прямо перед ней, у норки бурундучка, высилась горка рыхлой земли. Дженни вытянула из-под комьев черепок, принялась лениво его отчищать, потом протянула мне:
— Посмотри! Поразительно: в одном углу дырочка просверлена. Кто-то, должно быть, носил его как украшение.
Черепок был дюйма два в квадрате, с узором из чёрных линий и чёрных зигзагов потолще, на бледно- сером фоне, и я увидел дырочку, аккуратно просверлённую какой-то индейской скво сотни лет назад. Дженни приложила черепок к голубой блузке.
— Правда, красиво? — Она села, опираясь на вытянутую руку, и стала просеивать рыхлую землю сквозь пальцы. — Интересно, ещё там есть? — Обнаружились ещё два черепка, поменьше, не так заметно раскрашенные. — Если бы найти четыре-пять таких и нанизать на цепочку… они были бы просто чудо! — Вдруг она подняла руку и постучала себя пальцем по лбу. — Дэн, замечательная идея. Помнишь маленькую ювелирную мастерскую в Фэрфаксе? Там могли бы нанизать их на серебряную проволоку. Для всех моих в Англии, которым не знаю что подарить.
Эта тема уже возникала в то утро, когда в Санта-Фе я наблюдал, как Дженни роется в бесчисленных бусах, браслетах и кольцах, наваленных на подносах в лавках местных торговцев; её вкус явно вступал в отчаянную борьбу с боязнью — отчасти врождённой, а отчасти связанной с твёрдым решением не быть похожей на швыряющихся деньгами кинозвёзд, — что её обдерут как липку. И за исключением ожерелья, купленного для матери, во всех остальных случаях она отвергала вещицы, которые ей нравились, из-за их цены.
— Слышу голос истинного шотландца.
— Да ну тебя! Они были бы гораздо более личными.
Она вскочила на ноги, огляделась и в нескольких ярдах от нас заметила ещё одну горку земли. Я видел, как она опустилась на колени, принялась копаться в рыхлой земле и почти тотчас же показала мне черепок побольше.
— Смотри! Он такой красивый! Даже лучше!
Она была совсем как маленькая девчонка увлечена поисками этих злосчастных черепков. Я сидел на месте, пока она бродила поодаль, часто опускаясь на колени. Видел, как в одном месте она стянула с головы розовую косынку и поднялась, держа её за уголки: получилась импровизированная сумочка.
До сего дня не могу с уверенностью сказать, какая такая комбинация факторов заставила меня испытать чувство обиды. Двойная ли попытка Дженни затеять разговор на запретную тему — о нашем будущем, и естественно возникшее чувство, что разговор затеян не столько всерьёз, сколько ради того, чтобы подспудно уязвить; демонстрация ли независимости по поводу отношения к природе; ощущение, что она так и не почувствовала уникальности этого места — для неё оно явилось как бы лишь вариантом других таких же мест; чувство преходящести, невосстановимости, бездны, червя в лепестках розы; понимание, что вовсе не вероятно, чтобы когда-нибудь я снова смог оказаться здесь вместе с ней, — в таком понимании часто бывает даже что-то приятное, ибо непостоянство добавляет остроты опыту, той остроты, какой не может похвастаться ни один прочный брак, — но сейчас, здесь, на этих олимпийских просторах, понимание это было исполнено горечи и обиды.
Крики воронов стали более частыми; я увидел, что они атакуют краснохвостого ястреба, вторгшегося на их территорию: шум даже отвлёк Дженни от её занятия, и она повернулась ко мне — сейчас она была от меня ярдах в сорока, — чтобы привлечь моё внимание к происходящему. Хотя американцы называют эту птицу ястребом, на самом деле это просто американская разновидность английского канюка, на расстоянии их просто невозможно отличить друг от друга; точно так же и сцена нападения была неотличима от тех, что я наблюдал в небе Южного Девона, и я снова перенёсся в Торнкум, в своё тамошнее прошлое и настоящее, и снова ощутил невозможность вплести Дженни в сколько-нибудь прочную ткань своего будущего.
Прежде всего мы, англичане, — нация, живущая постоянной перебивкой кадров: назад, в прошлое, вперёд — в будущее; в результате затянувшейся слепоты я вторгся в единственную из художественных профессий, где этот самый стержень англичанства, этот психологический и эмоциональный эквивалент «обратного» кадра (и кадра «вперёд», и кадра «вбок»), абсолютно противоположен природной сути кино — художественного средства, которое само по себе есть непрекращающийся поток настоящего, оно словно цепью приковано к сегодняшней образности. Разумеется, я пользовался обратными кадрами в своих сценариях и теперь собирался широко использовать их в работе о Китченере, но они никогда не были мне особенно по душе. Одна из непреложных истин, воспринятых мной (в частности, от Эйба), заключалась в том, что такие кадры навязчивы, мешают повествованию, неуклюжи, они вроде сучков в древесине, которые всякий хороший столяр стремится обойти, — за исключением одного-двух случаев, вроде «Гражданина Кейна».
Первое крошечное зёрнышко представления о том, что такое для меня эта книга, чем она пытается теперь стать, зародилось в моём уме именно в тот день: мною овладело стремление отыскать художественное средство, которое более соответствовало бы реальной структуре моей национальной сути и моего мышления… нечто плотное, густо сплетённое, трактующее время горизонтально, подобно линии горизонта; нечто не стиснутое в пространстве, свободно льющееся, поступательно развивающееся. Это стремление усиливалось и тем, что мне было известно о людях, когда-то обитавших в Тсанкави, об их