Поначалу мои отношения с Энтони — а мы учились в одном и том же колледже, на одном курсе и жили в одном доме, разделённые лишь одним лестничным пролётом, — были всего лишь шапочным знакомством и переросли в дружбу именно из-за этой «тайны». Я уже привык к тому, что этот секрет из прошлого глубоко захоронен, но само прошлое тогда ещё не отодвинулось далеко, так что раскопать его, хотя бы частично, не составляло труда.
Летний семестр 1948 года, первый курс; в тот день я случайно заглянул к нему в гостиную. Уходил слуга, которого несколько студентов нанимали вскладчину, и я собирал деньги на прощальный подарок. На столе у Энтони, в банке из-под джема, я увидел цветок — стебель игольчатой орхидеи Aceras. И минуты не прошло, как обнаружились общие интересы, хотя у меня они были теперь скорее лишь воспоминаниями, эхом прежних дней. У Энтони это было гораздо серьёзнее: так же, как многое другое в его жизни, интерес к ботанике мог быть только методичным, постоянным и глубоким или — не быть вообще. О ботанике как о науке я узнал в школе достаточно, чтобы ориентироваться в старом издании «Определителя растений» Бентама и Хукера, хранившемся у нас дома; а подростком увлёкся мистическим очарованием орхидей. Я больше ни в чём не признался Энтони, не признался в существовании тайного и полного смысла континента, каким в период моего созревания была для меня природа. Я стыдился этого уже тогда, и ничто, даже его гораздо более глубокие познания в этой области, не могло побудить меня открыть ему правду… ни тогда, ни позже.
Я всегда считал, что Энтони серьёзнее и интеллектуально выше нас всех, типичный учёный, постигающий классиков древности. Он был довольно строг в одежде и обычно шёл через наш квадратный дворик заученно быстрым, целеустремлённым, решительным шагом: я уже тогда видел в этом некоторую нарочитость. Друзей у него было не много. С другой стороны, хоть здесь и приходится оперировать детскими понятиями, он не был ни горбуном, ни очкариком, однако не принадлежал и к заядлым спортсменам. Он был чуть выше меня ростом, с правильными чертами лица и слегка вызывающим взглядом, впрочем, это последнее объясняется его совершенно несвойственной англичанам манерой во время разговора смотреть прямо в лицо собеседнику. А теперь, когда мы говорили об орхидеях, я обнаружил, что взгляд его может быть весёлым и дружелюбным. Ему хотелось узнать побольше: где именно я собирал растения, насколько серьёзно к этому отношусь. Думаю, я был польщён: этот столь разборчивый и, по всеобщему мнению, блестящий молодой учёный, явным образом — будущий профессор, нашёл для меня время! Он как-то заметил, уже много лет спустя, когда я подсмеивался над ним из-за газетной статьи — вопиющем вранье о явленных где-то в Италии стигматах60: «Поразительно, что ты не веришь в чудеса, Дэн. Как иначе могли бы мы встретиться?»
Вскоре он взял меня с собой в Уотлингтон; за этой поездкой последовали другие; мы всё больше узнавали друг о друге. Но первые барьеры между нами мы преодолели из-за орхидей. А барьеров хватало: мы были очень разными, даже в том, что касалось колледжа и университета. Я уже тогда пописывал в журналы, уже приоткрыл дверь в университетский театр; изо всех сил старался казаться легкомысленным и фривольным (напяливая абсолютно несвойственную мне личину); тратил минимум времени на университетские занятия. Я был знаком с уймой людей, тогда я сказал бы, что у меня уйма друзей в Оксфорде, но все они были вроде меня: мы встречались, одевались напоказ, щеголяя друг перед другом, острили и всячески развлекались, объединённые не столько взаимной привязанностью или общими интересами, сколько общим стремлением покрасоваться. Характер мой очень изменился, пережив истинную революцию, по сравнению с тем, каков я был подростком и даже каким был, когда приехал в Оксфорд после военной службы. Я от многого отказался. Я словно писал себя как героя пьесы и был не только персонажем, ролью и её исполнителем — актёром, но и автором, усевшимся где-то в партере и восхищающимся тем, что он написал. Все мои тогдашние «друзья» тоже существовали более или менее на сцене; Энтони отличался от них тем, что сидел в партере вместе со мной.
Что же касается орхидей, то здесь я полностью разделял его взгляд на вещи: подобные интересы следует держать про себя, посвящая в них лишь собратьев-энтузиастов и не надоедая этим никому другому. Энтони вовсе не любил природу: этого я так тогда и не понял. Просто «в поле» он любил решать ботанические головоломки, что, на мой взгляд, можно отнести и к его теперешним профессиональным занятиям философией.
Впрочем, у меня никогда не хватало терпения (или интеллектуальных способностей) читать его книги. Когда Энтони стал профессором, философия, как когда-то ботаника, превратилась для него в нечто сокровенное, о чём не говорят в мире непосвящённых. Ещё одно открытие снизошло на меня гораздо позже: Энтони вроде бы заменил мне отца, хотя мы с ним были почти ровесники. В то время такая мысль возмутила бы меня до глубины души и искоренила бы всякую возможность дружбы с ним, тем более что — как я полагал — я сознательно «искоренил» в себе самый дух отца и его устаревшего мира. Не знаю, понимал ли это Энтони. Ему хватило бы проницательности осознать это, хотя не хватало времени на Фрейда. Я хочу сказать, он принёс мне огромную пользу в том смысле, что смог возродить — пусть даже не полностью и лишь на какие-то промежутки времени — те личностные качества (или ту неразрешимую дилемму), от которых я так неразумно стремился отречься; но и вред — в том смысле, что наши отношения с ним походили на прогулку по минному полю.
В наших походах за орхидеями моя роль сводилась к роли туземца-охотника: я выслеживал дичь, а убивал её он. Самым волнующим для меня было отыскивать редкостные экземпляры: первого в моей жизни (и, увы, последнего) губастика, недалеко от Горинга, и одинокую ночную фиалку у подножия облитой солнцем рябины на краю буковой рощи в Чилтерне. Для него же поистине райским местом был сырой луг, изобилующий скучными, давно всем известными пальчатокоренными орхидеями: он с наслаждением их обсчитывал, измерял и отмечал степень гибридизации. Мне хотелось разыскивать цветы, ему — открывать новые подвиды. Я переживал (и тщательно скрывал это) поэтические мгновения; он жил научными трудами Дрюса и Годфери.
Одинокое детство приучило меня искать прибежища в природе — как в поэме или мифе; природа была для меня катализатором чувств, единственным доступным мне тогда театром; на девять десятых она воздействовала на эмоции подростка, возвышая их и очищая, но — помимо того — обретала ауру тайны и магии в некоем антропологическом смысле. Многие годы своей взрослой жизни я провёл в отрыве от природы, но долгие травмы поры взросления оставляют глубокие следы. И нужно совсем немного — увидеть цветущий сорняк у подножия бетонной стены или как птица пролетает мимо окна городской квартиры, чтобы снова погрузиться в давние ощущения; а когда удаётся вот так восполнить потерю, я уже не в силах противиться этому погружению, возрождению прежнего себя. Я боялся поехать с Дженни по Америке просто потому, что знал — с ней нам придётся миновать слишком много мест, где один я обязательно сделал бы остановку; я остановился бы там не как серьёзный натуралист, хоть мне и не трудно было бы притвориться, но как одинокий обиженный ребёнок, когда-то прятавшийся в зелени девонских лесов.
Вся эта сторона моей натуры напрочь подавлялась в антисептическом присутствии Энтони, тем более что тогда я не считал его целеустремлённость недостатком: эта его черта просто доказывала, что сам я в глубине души был слишком мягок и незрел. Ложь об этой стороне моего существа началась с Энтони… с Нэлл и Джейн тоже.
На первом курсе я был едва знаком с Джейн; о ней уже говорили практически все, она с блеском выступила в Театральном обществе Оксфордского университета, а я прекрасно понимал, что слишком зелен и до этого уровня ещё не дорос. Нэлл тогда ещё не появилась. Однажды в «Кемпе», желая покрасоваться перед Энтони, я познакомил его с Джейн. Она стонала, что не понимает Декарта, о котором надо писать курсовую; Энтони принялся ей объяснять. А я должен был пойти на консультацию к своему руководителю и оставил их вдвоём, втайне посмеиваясь, что эти двое, такие разные, смогли найти хоть в чём-то общий язык. Всё произошло не так уж быстро. Кажется, Энтони в том семестре успел сходить куда-то вместе с ней пару раз. Летние каникулы они провели врозь, но, видимо, писали друг другу; а к концу календарного года они уже были вместе. И тут приехала Нэлл — мой утешительный приз. Она была миловиднее Джейн, и маска пустенькой сексапилочки ещё пряталась под строгой сдержанностью первокурсницы. Я думал, что мы абсолютно подходим друг другу — все четверо. Мне нравилась Нэлл, я наслаждался её обнажённым телом, когда получил к нему доступ, и весь второй курс это не давало мне осознать, каковы мои чувства на самом деле.
В оставшиеся два студенческих лета Джейн и Нэлл часто сопровождали нас в походах за орхидеями и всегда подшучивали над нами — каждая по-своему. Я не хочу изображать Энтони человеком, лишённым