— Но ты ведь жалеешь, что молчание нарушено.
Она глубоко вздохнула. Я знал — она борется с искушением осадить меня ещё раз, но за всей её выдержкой и защитной бронёй скрывалось существо, едва ли не окончательно утратившее душевное равновесие. Она не сводила глаз с пустой чашки, словно ответ скрывался там, на самом донышке, в чёрном кофейном осадке.
— Не знаю, что сказал тебе Энтони, но догадываюсь, что разговор касался вещей, которые я считаю очень личными. Относящимися гораздо более к настоящему, чем к прошлому. В этом всё дело, поверь мне. — Она поколебалась с минуту, потом решилась, и в её голосе зазвучали нотки более естественные: — Я не могу сейчас принять прошлое, Дэн. Ни в каком виде. Ни в какой форме.
Наконец-то, впервые за всё это время, она назвала меня по имени; и впервые за всё это время я увидел, как напряжены её нервы. Всё-таки она человек и ничто человеческое ей не чуждо. Я помолчал.
— Энтони много говорил о том, что это вы — ты и он — поломали мой брак. Подразумевалось, что и мою жизнь. А я ответил, что вы не имеете права брать на себя такую вину. Я не сказал бы, что не получаю удовольствия от того образа жизни, который веду, со всеми его недостатками и неудачами, Джейн, и я всегда обладал достаточными возможностями — и способностями, — чтобы самостоятельно разрушить собственный брак. Что и сделал. Это одно. Другое, о чём мы говорили, — это что он надеется, мы с тобой теперь снова станем друзьями. Моё первоначальное заключение сводится к тому, что в твоей жизни катастрофически недостаёт бессовестных и развращённых людей. Считаю, нужен хотя бы один. А ещё — мне завтра предстоит отчитываться перед Энтони. И Каро. Так что мне хотелось бы, чтобы была хоть какая-то, пусть совсем малая, надежда.
Джейн выслушала мою речь, не поднимая глаз, и долгую минуту так и сидела над своей чашкой, но вот на лице её тенью промелькнула грустная улыбка — некое признание поражения.
— Нэлл меня предупреждала.
— О чём?
— О том, что она называет твоей дурной привычкой брать людей на пушку, не давая им возможности взять на пушку тебя.
— Когда-то и ты легко брала эти барьеры.
— У меня давно не было практики.
— Не понимаю, как ты можешь хотеть, чтобы продолжалось это молчание? Которое с самого начала было бесчеловечным?
— Это не имеет отношения к тебе лично. Только к тому, как тебя, с моей точки зрения, используют. Совершенно неоправданно.
— А разве уверенность в праве судить за других не есть одна из характерных черт фашизма?
Я заметил в ней то же, что и в её муже: незащищённость, чуть ли не испуг при встрече с людьми из другого, незнакомого мира. Хорошо отрицать этот мир и смотреть на него свысока, что, как я понимал, и было ей свойственно, вполне возможно, не только с политических, но и с эстетических позиций; хорошо смотреть свысока и на свой собственный университетский мир, на Оксфорд… но ведь именно здесь она жила и вовсе не привыкла к иным людям и ситуациям, к тем, кто мог отказаться — или на деле отказался — от здешней знаковой системы, от здешних, так близко знакомых ей, условностей.
Потупившись, она произносит:
— Я совсем не та Джейн, которую ты знал, Дэн. Жаль, мне не удалось получше скрыть это. Ты тут ни при чём.
Поколебавшись, Дэн протягивает руку над белой скатертью и легко касается её пальцев. Она не говорит ни слова. Он жестом подзывает официанта.
Выйдя из ресторана, мы обнаружили, что дымка, окутывавшая улицы, не вполне согласуясь с тем, что только что произошло между нами, ещё сгустилась, превратившись в настоящий густой туман. Машин, кроме нашей, почти не было. Я знал, что мы ползём по Бэнбери-роуд, но совершенно утратил способность ориентироваться. Джейн вела машину на второй скорости, пристально вглядываясь в ближний край дороги. Мы немного поговорили — урывками — о её новых политических убеждениях. Я не спорил, только незаметно направлял разговор. Она была самокритична, даже оправдывалась, словно речь шла о проблемах эстетических, словно при составлении политического букета Великобритания нуждалась в веточке красного цвета; как будто бы повсеместный отказ от коммунизма в послевоенной Англии был просто несправедливым проявлением социального остракизма; и ещё — может быть, с большими основаниями, — будто бы речь шла о химии, о равных валентностях. Если Россия нуждалась в Солженицыных, то и Великобритании они были необходимы, но — с обратным знаком. Присутствовало и влияние «Движения за освобождение женщин», и возрастной элемент, стремление шокировать и саму себя, и окружающих, реакция на преждевременное вдовство и грозящую в связи с ним опустошённость. И наконец, я ощутил весьма сильное дуновение оксфордской эксцентричности. Интересно, подумал я, представляет ли она, что означало бы такое решение в Америке, где это действительно резко меняет всю твою жизнь. Не в лучшую сторону.
Мы свернули с Бэнбери-роуд в переулок. Джейн резко развернула машину и по пологому скату въехала в сад. Остановилась, чуть не доехав до стоящего рядом с домом гаража. Я извлёк свой саквояж с заднего сиденья и подождал, пока она запрёт машину. Окна полуподвала были освещены, и, пока мы шли по дорожке, я увидел, что там кухня. Светились окна и выше — на первом этаже: широкие полосы света рассекали туман. Викторианский дом: кирпич и светлое дерево, несколько ступеней наверх, крытое черепицей крыльцо.
Джейн стоит, отыскивая в сумочке ключи. Но размытая тень возникает за цветными стёклами дверной панели, и дверь распахивается прежде, чем она успевает их достать. Тоненькая девушка-француженка в чёрном пуловере и джинсах. Очки в золотой оправе, две косички, перевязанные красными ленточками, и лицо — из «Федры»162.
За калиткой
Я не мог разобрать смысла всех сказанных по-французски фраз, которыми они на предельной скорости обменялись, но было ясно, что девушка находится в состоянии глубочайшего галльского отчаяния: она не смогла связаться с нами раньше, пока мы отсутствовали. Она прямо-таки не давала нам войти в холл. А холл был поразительный — тускло-красные стены и гротескно-массивные перила викторианской лестницы, выкрашенные в белый цвет. Я заметил несколько хороших картин, бросалась в глаза вульгарная, узорного чугуна вешалка для шляп, тоже выкрашенная белым. Было в этом красно-белом пространстве что-то от прежней Джейн, хотя тогда я этого не отметил: девушка требовала всего нашего внимания. Тогда Джейн, чтобы успокоить, обняла её за плечи. Я спросил, что случилось.
— Из больницы звонили, пытались связаться со мной. — Она состроила лёгкую гримаску, извиняясь за нелепую сцену. — Дэн, это Жизель.
Всё ещё взволнованная, девушка молча сделала книксен.
— Я лучше сразу выясню, что там такое. Проходи, пожалуйста, выпей чего-нибудь перед сном. Я быстро.
Она жестом попросила девушку позаботиться обо мне. Телефон стоял на столике у лестницы.
— А они не сказали…
— Иногда он не может заснуть. Любит, чтобы я ему почитала что-нибудь. — Глаза её скользнули на девичье лицо за моим плечом, и Джейн пояснила: — Мы самую чуточку склонны паниковать — по поводу и без повода. — Она улыбнулась. — Там «Арманьяк» есть. Угощайся.
Я пошёл следом за француженкой в гостиную. Комната тянулась в глубь дома: стену меж двумя прежними комнатами сняли, оставив на её месте небольшую арку, получилось что-то вроде просцениума. Много книг, ещё картины и гравюры, приятная старая мебель, в дальнем конце, с окном в сад, — рояль, напомнивший мне, что когда-то Джейн прилично играла. Освещённая ниша с античной керамикой: танагрские терракоты163 на пластмассовых кубах, маленький греческий килик164. На каминной полке — рядок пригласительных открыток: