неуверенная в себе, но когда ты выходишь на улицу, ты и квартала не пройдешь, чтобы тебе кто-нибудь что-нибудь не сказал. Нет необходимости быть красивой, нет необходимости иметь хорошую фигуру, всегда найдется какой-нибудь мужчина – дорожный рабочий, разносчик, рабочий, таксист, – который засмотрится на тебя и обязательно скажет что-нибудь приятное. Я бы предпочла взгляд буэнос-айресского каменщика взгляду любого француза. Чтобы не смотреть так долго на пакетики от сахара и салфетки на столе и избежать необходимости смотреть на Сантьяго, я уставилась в окно. Солнце – еще одна причина, почему я скучала по Буэнос-Айресу.
– О чем ты думаешь? Ты вдруг стала такой серьезной.
– Да так… Ни о чем.
– Такое ощущение, что ты всегда о чем-нибудь думаешь.
– Чем ты занимался в Германии?
– Кирпичами.
Я не хотела вдаваться в подробности. Он сказал «кирпичами», как мог бы и сказать: «Я был наркоторговцем, разносчиком пиццы, бурильщиком».
– Я работал на кирпичном заводе, – пояснил он. Обе его руки лежали на столе, я такого не замечала ни за одним мужчиной, за исключением священника банфилдского прихода. Но меньше всего Сантьяго походил на священника. – Я накладывал раствор в формы, а формы ставил в печь. Примерно пятьсот кирпичей за день.
Я представила себе фабрику, забитую формами, наполненными темным раствором, как галеты, обильно намазанные взбитыми сливками.
Разница в возрасте у нас шесть лет. Ему было двадцать четыре, но могло бы быть тридцать восемь, сорок пять или шестьдесят. У него не было возраста. Он был молчаливый, умный, высокий, стройный брюнет; когда он был спокоен, как сейчас, в нем было что-то от то тема, от моаи, тех огромных каменных статуй с острова Пасхи, я их видела в одном туристическом журнале. Когда на остров прибыли завоеватели, они обнаружили их поваленными на землю; там не говорилось, как полинезийцам удалось доставить на остров глыбы, из которых они построены. Лицо Сантьяго было таким же: жестким и закрытым: «дальше ты не пройдешь», казалось, говорило оно. У меня же на лице можно было прочитать все: Сантьяго мог прочитать все, хоть справа налево, хоть слева направо. Он это и делал. Он изучал меня, как изучают редкого вида улитку, не такую улитку, с которой особо интересно разговаривать; наверное, он бы так изучал ее, а потом отпустил обратно на берег, где нашел.
Мы сидели там, убивая время и опустошая наши пластиковые стаканы; Сантьяго уже допил свой кофе, я же пила медленно, словно боялась, что он встанет и уйдет, как только я допью. И вдруг нас заметили. Нас заметила Франция. Она вошла в компании мексиканок; они всегда ходили вместе, крикливые и шумные, как Spice Girls в молодости, – хотя в то время еще не существовали Spice Girls; у них были курчавые пышные волосы, эффектные фигуры и плохо подобранная одежда. Увидев нас, она провела рукой по волосам – в эту копну можно было спрятать апельсин, и никто бы его не нашел – и на секунду опустила глаза – актриса, которая готовится к выходу на сцену, подумала я. Она шепнула что-то своим подругам, и они направились в нашу сторону.
– Привет. – Сантьяго изобразил одну из своих улыбок, но не предложил ей сесть.
– Привет. – Сколько помады нужно было нанести, чтобы после еды и питья перламутрово-розовый цвет не сошел с ее полуоткрытых губ? – Привет, Виргиния. – Мы обменялись четырьмя поцелуями.
«Даже я знаю, что в Колумбии, Мексике и Аргентине здороваются одним поцелуем», – так и хотелось сказать мне.
– Сегодня вечеринка, – сказала она Сантьяго, низко наклонившись и положив руку ему на плечо. – Открытие дискотеки. «Ля Казино».
– А…
– У меня есть машина. Мне ее одолжила Катрин. Она не едет, ее жениху не нравится танцевать.
– Ну тогда мы можем пойти, да? – Сантьяго посмотрел на меня.
Казалось, это потрясло ее до глубины души, но она незамедлительно ответила:
– Тогда встречаемся в десять здесь.
Сантьяго кивнул. Я допила кофе. Никто ничего не говорил, и Франция попрощалась и пошла, гордо неся свои волосы.
«Ты не должна идти, ты не должна идти», – весь день твердила я себе, но в то же время я не переставала думать, что мне лучше надеть: бархатные брюки с ботинками или длинную прямую юбку. Свитер или легкую рубашку – у меня ничего этого не было, и нужно было покупать. Конечно, я пойду в черном, в этом я была уверена. Я задумалась над макияжем и прической; моя фигура не могла сравниться с фигурой Франции. Может быть, надеялась я, Сантьяго не нравятся кудри, и у него аллергия на гель, которым Франция укладывает волосы.
Видимо, Сантьяго поужинал раньше или вообще не ужинал, потому что в столовой мы не встретились. Мы ждали его у входа. Только перед ним мы вели себя как ни в чем не бывало; сейчас мы стояли молча, здороваясь с теми, кто выходил, внимательно изучали одежду и прически друг друга. Во Франции все было неестественно и слишком напыщенно: ее техасские ботинки, ее имя, ее кудри, ближе к лицу – мелкие и влажные, блестящие от геля.
Он появился заспанный и в той же самой одежде, что и днем. Он поцеловал каждую; сначала Францию, потом меня, но мне показалось, что мои поцелуи длились немного дольше. «Если он еще один день не помоется или наденет тот же свитер, он сможет сойти за француза», – подумала я.
– Подождите еще секунду, я возьму бутерброд и вернусь, – сказал он и свернул в кафе.
Подушка примяла ему волосы, да и брюки были мятые. Несколько лет назад я встречалась с теннисистом, я ходила на его игры, чтобы потом поцеловать его, грязного и вспотевшего. Может быть, он был похож на Сантьяго, я уже не помнила. Сантьяго нравился мне и грязный, и чистый; он мог надеть белые ботинки и все равно продолжать нравиться мне (конечно, он никогда не носил белую обувь). Буфет уже закрывался, но он улыбнулся, и официантка его впустила.
Он прошел перед фонтанчиками и положил бутерброд на поднос. Затем завернул его в салфетку и