Я купила банку «кока-колы лайт» и, открывая ее, поставила пятно на своей белой кофточке, которую надела специально для Томаса. То что я одевалась для мужчины, для мужчины помимо Диего, совершенно не значило, что я неверная жена. Я это делала всегда, это было моим любимым занятием.
«Все мы, женщины, должны наряжаться не только для одного мужчины, – думала я, и еще: – Очень важно то, что мы это делаем для самих себя». Но последнее было не про меня. И совершенно неважно, что прошло девять лет, на самом деле прошло девять месяцев, девять дней, девять минут: каждый раз, когда я вспоминала о Сантьяго – написал ли Сантьяго письмо или просто позвонил из Колумбии, не оставив послания на автоответчике, – для меня все было новым. Мне нужно было рассказать обо всем мужу. Но за что было меня прощать? За то что я всегда все портила? Я ломала вещи, пачкала их. Не помогал ни один пятновыводитель, всегда оставался след.
Я отодвинула от себя банку, чтобы сжать ее посередине – это одна из моих привычек; как дотрагиваться до всех телефонов-автоматов и оплачивать проездные билеты в автобусах и метро мелочью, как успеть добежать до угла, пока на светофоре не поменялся свет или автобус не начал движение после очередной остановки. На самом деле, это были не привычки, скорее предрассудки, маленькие ритуалы: если я это не сделаю, случится что-нибудь плохое. Например: этого мальчика в обрезанных джинсах на роликах, который переезжает улицу, собьет двадцать четвертый автобус. После того как я покинула родительский дом и перестала посещать воскресную школу, я могла поверить во что угодно. Может, лучше было бы снова обратиться в религию, ведь меня к этому готовили.
Я выкинула банку. Она, упав на дно, звякнула. Урна была пустая. В Буэнос-Айресе люди ничего не кидали в урны, в основном они что-нибудь доставали из них. Пятьдесят сентаво за килограмм жестяных банок, я это прочитала в газете. Может быть, та женщина со сломанными зубами вытащит эту банку. Я прижала сумочку к груди и остановила такси.
5
– Расстегнитесь, пожалуйста, – сказал врач. Луч белого света пробежал по моему лицу и декольте. – Ничего хорошего.
– Да. Мне почти тридцать лет. Я уже взрослая для угрей. Не так ли? Для угрей и прыщей.
Он не засмеялся. Дерматологи всегда были странными, эта неотъемлемая черта отличает их от онкологов. Чтобы как-то компенсировать поверхностность своей профессии, они всегда ставят плохой диагноз. Он продолжал проверять меня под лампами, обводя пальцем более подверженные зоны, которые я не могла видеть. Как меняют вещи белая занавеска и лампа, подумала я, или, лучше сказать, то как их используют. Врач ощупывал мое лицо, мне это больше не нравилось, но я уже никуда не могла деться. Мне ничего не оставалось, как лежать и смотреть на вырисовывающееся в свете лампы лицо врача.
– Давайте попробуем продолжать принимать лекарства: вечером умываемся с Цетафилом и наносим гель Пуралос, как вы уже знаете, четыре капли на воспаленные места; и по утрам давайте добавим Эриакне в гранулах.
Почему он говорил во множественном числе, если сам он не собирался ничего этого делать?
– Я вам хотела показать это, – сказала я, показывая на кожу над грудью. – Эти родинки, видите? Они мне нравятся, но их становится все больше и больше, а некоторые даже начинают становиться выпуклыми.
Он потрогал их, словно соскребал отколупывающуюся от стены краску. Я чувствовала его несвежее дыхание, но слепящий свет от лампы помогал не замечать этого. Это так отличалось от того, как трогал их Диего. Или как их трогал Сантьяго. Никто, кроме Диего, после Сантьяго.
То что я позволяла прикасаться к себе только Диего (и доктору), не являлось никакой заслугой, просто больше мне никто не нравился. Нетрудно было быть верной, если Сантьяго был так далеко, если вот уже девять лет он был очень далеко. Разница та же самая, что ходить по карнизу на расстоянии одного метра от земли и тысячи. Любой смог бы пройти по карнизу на расстоянии одного метра, хоть и толщина и длина у этих карнизов были бы одинаковыми.
– Они безвредные.
– Что?
– Я говорю, они безвредные. Мы можем их вывести, если хотите, но они совершенно не опасны.
Он выключил лампу и повернулся ко мне спиной. Я застегнула молнию. Рядом с кушеткой стояли весы. Зачем дерматологу весы?
К карточке были приколоты отчеты о моих предыдущих визитах, написанные разными чернилами. Доктор помотал головой и пробурчал: «Явное возобновление угревой сыпи», но то, что он записал, никак не походило на то, что он только что сказал. Он попросил у меня страховое свидетельство, чтобы записать в рецепт номер благотворительного фонда. Круглые и четко написанные цифры контрастировали с неразборчивым почерком. Я записала в блокноте названия лекарств на случай, если фармацевт не разберет его каракули.
– Я могу загорать со спреем номер тридцать, как в прошлом году?
Он перестал писать и возмущенно на меня уставился:
– Солнце? Ни в коем случае!
– Но сейчас конец ноября. Все загорают.
– Послушайте, сеньорита. Все очень просто. Вы сами решайте: будет ли у вас лицо в угрях, прыщах и пятнах, но загорелое, либо у вас будет хорошая кожа.
«Я не сеньорита, – подумала я, – и вы это знаете, это указано в моей карточке. В такси, которое я поймала, чтобы доехать до консультации, наоборот, таксист мне надоедал тем, что все время обращался ко мне «сеньора». Это случилось уже третий раз за день; даже совсем недавно мне говорили, что я выгляжу моложе. Может, все дело в очках, я их носила гораздо реже, чем линзы. Белая сеньорита с хорошей кожей или загорелая сеньорита? Какой я хотела быть?»
– Неужели нет никакого выхода?
– Нет, – отрезал он и легким ударом поставил печать внизу рецепта.
Тогда я буду загорелой, решила я.