— Да, кстати о Лагардере, — заговорил Плюмаж, когда шум потревоживших их шагов отдалился. — Когда ты встретился с ним в Брюсселе, он был один?
— Тоже нет.
— С кем он был?
— С девушкой.
— Красивой?
— Очень.
— Интересно. Когда я встретил его во Фландрии, он тоже был с очень красивой молоденькой девушкой. А ты не помнишь, каковы были манеры, лицо, наряд той девушки?
Плюмаж ответил:
— Лицо, манеры, наряд прелестной испанской цыганки. А у твоей?
— Манеры скромные, ангельское личико, наряд благородной девицы.
— Интересно, — в свой черед произнес Плюмаж. — А сколько ей могло быть примерно лет?
— Столько же, сколько было бы унесенному ребенку.
— Второй тоже. Но ведь мы с тобой, золотце, кое о чем позабыли. К тем, кто ждет своей очереди, то есть к нам обоим, к шевалье Фаэнце и барону Сальданье, мы не причислили ни господина де Пероля, ни принца Гонзаго.
Отворилась дверь, и Галунье успел только бросить:
— Ежели доживем, увидим.
Вошел слуга в пышной ливрее, сопровождаемый двумя рабочими с измерительными инструментами. Он был до того озабочен, что даже не обратил внимания на Плюмажа с Галунье, и те сумели незаметно скользнуть в нишу окна.
— Поторопитесь! — распорядился лакей. — Наметьте все для завтрашней работы. Четыре фута на четыре.
Рабочие тут же принялись за дело. Один измерял, второй проводил мелом линии и писал номера. Первым был поставлен номер 927, а далее шло по порядку.
— Дорогуша, кой черт они тут делают? — поинтересовался гасконец, выглянув из укрытия.
— Ты что, не знаешь? — удивился Галунье. — Эти линии показывают, где будут поставлены перегородки, а номер девятьсот двадцать семь говорит, что в доме господина Гонзаго продана уже почти тысяча клетушек.
— А для чего эти клетушки?
— Чтобы делать золото.
Плюмаж широко раскрыл глаза. Брат Галунье растолковал ему, какой драгоценный подарок недавно сделал Филипп Орлеанский своему сердечному другу.
— Как! — ахнул гасконец. — Каждая из этих каморок стоит больше, чем ферма в Босе или в Бри?38 Друг мой, друг мой, мы просто должны примкнуть к достойнейшему господину Гонзаго!
А измерения и разметка тем временем шли своим чередом. Лакей заметил рабочему:
— Номера девятьсот тридцать пять, девятьсот тридцать шесть и тридцать семь вы сделали слишком большими. Не забывайте, каждый дюйм стоит золота.
— Рай и святители! — пробормотал Плюмаж. — Что же, эти бумажки и впрямь так дорого стоят?
— Настолько, — отвечал Галунье, — что золото и серебро скоро не будут стоить ничего.
— Презренные металлы! И поделом им, — мрачно произнес гасконец и тут же изрек: — Черт побери, видно, у меня неистребимая привычка, но я сохраняю слабость к пистолям.
— Номер девятьсот сорок один, — объявил лакей.
— Осталось только два с половиной фута, — сообщил отмерявший рабочий. — На полную не хватает.
— Ничего, — заметил Плюмаж, — клетка пойдет какому-нибудь тощавому.
— Плотники придут сразу после совета.
— Какого еще совета? — удивился Плюмаж.
— Попытаемся узнать. Когда знаешь, что происходит в доме, считай, что дело здорово продвинулось.
Выслушав это безмерно справедливое высказывание, Плюмаж ласково потрепал Галунье по подбородку, подобно любящему отцу, обнаружившему, что его сынок начинает проявлять сообразительность.
Лакей и рабочие вышли. Но тут же из вестибюля донесся громкий, нестройный хор голосов, выкрикивающих:
— Мне! Мне! Я записался! Давайте по справедливости!
— Ну вот, — буркнул Плюмаж. — Опять что-то новенькое.
— Успокойтесь! Ради Бога, успокойтесь! — прозвучал на пороге залы властный голос.
— Господин де Пероль! — шепнул брат Галунье. — Не высовываемся!
Они еще глубже втиснулись в нишу окна и задернули занавеску.
Господин де Пероль вступил в залу, сопутствуемый, а верней будет сказать, стиснутый толпой просителей — просителей весьма редкой и драгоценной породы, которые умоляли взять у них золото и серебро в обмен на дым.
Одет господин де Пероль был исключительно богато. В волне кружев, скрывающих его тощие руки, сверкали бриллианты.
— Господа! Господа! — повторял он, обмахиваясь платком с каймой из алансонских кружев. — Держитесь подальше. Вы, право же, утрачиваете почтение.
— Ах, плут! Он просто великолепен, — вздохнул Плюмаж.
— Жох! — определил его одним словом Галунье.
Да, тут мы согласны. Пероль был жох. Своей тростью он пытался раздвинуть толпу живых ходячих денег. Справа и слева от него шли два секретаря с неимоверных размеров записными книжками.
— Да блюдите хотя бы собственное достоинство! — с укоризной произнес он, стряхивая с мехельнского жабо крошки испанского табака. — Неужто вы не можете сдержать страсть к наживе?
И он сделал такой жест, что наши мастера шпаги, разместившиеся, подобно истинным ценителям искусства, в закрытой ложе, едва удержались от рукоплесканий. Однако торговцы, окружавшие господина де Пероля, не сумели в той же мере оценить его.
— Мне! — продолжали кричать они. — Я первый! Теперь моя очередь!
Господин де Пероль остановился и изрек:
— Господа!
Все тотчас смолкли.
— Я просил вас успокоиться, — продолжал он. — Я представляю здесь особу господина принца Гонзаго. Я его управляющий. Однако я вижу, что кое-кто позволил себе остаться в шляпе.
В тот же миг все шляпы словно ветром сдуло.
— Вот так-то лучше, — одобрил Пероль. — Господа, я имею сообщить вам следующее…
— Тихо! Тихо! — раздались голоса.
— Конторки в этой галерее будут построены и распределены завтра.
— Браво!
— Это все, что у нас осталось. Больше ничего нет. Все прочее, кроме личных покоев монсеньора и покоев госпожи принцессы, уже занято.
И Пероль поклонился. Хор опять завел:
— Мне! Я записан! Черт возьми, я не позволю обойти себя!
— Да не толкайтесь!
— Вы задавите женщину!
Да, там были и женщины, прабабушки нынешних уродливых дам, что в наши дни пугают в два часа пополудни прохожих на подходах в Бирже.
— Наглец!
— Невежа!
— Нахал!