краску глаз и бровей и сверкнувшую на солнце точеную полоску зубов. Потом на него опять обрушилась туча мошкары, и он проворно шагнул в сторону: надо было давать чалку.
Все это длилось меньше минуты.
Родион привычно раскачал правую руку и бросил конец. Да, он бросил его, но было уже поздно.
Потому что в тот момент, когда, выпуская легость, он разжал пальцы, сверху озорно упал на него насмешливый грудной голос:
— А вот и не докинуть!
И уже по тому, как распускались в воздухе кольца бечевы, летевшей к пристани, Родион понял, что у него дрогнула рука. Легость, не долетев, ударилась концом о деревянный борт пристани и плюхнулась в воду.
На палубе перекатывался дразнящий веселый хохот.
Родион быстро взял запасную легость и с злобой пустил ее на пристань, так что конец перелетел через крышу конторки и загромыхал по железу.
Потом он закрепил другой конец на чалке, скинул ее за борт и стал выбирать из воды недокинутую легость. Он больше не глядел на палубу.
Но едва пассажиры схлынули с пристани, его позвали к сходням. Там он увидел поджарого бородатого человека в летнем картузике, с каким-то постным, словно с иконы, лицом. Поодаль почтительно стоял пристанный агент, и вокруг увивались боцмана. Иконописный человек молчаливо смотрел в сторонку.
— Бери, неси! — командовали боцмана, раздавая матросам чемоданы, корзинки, узлы.
Багажа было много, и добрая полдюжина матросов понесла его на берег.
Возвращаясь, Родион встретил девушку, которая смеялась над ним с палубы. Она шла рядом с бородатой иконой. Родион отвел глаза.
Но на пристани он остановился и вместе с другими матросами стал смотреть, как отъезжали извозчики, нагруженные багажом. На последнюю пролетку села икона и рядом с ней — девушка.
Когда извозчик тронул, девушка обернулась, быстро нашла глазами среди матросов Родиона, весело поклонилась ему, и он опять заметил, как сверкнули ее зубы, и — заодно с матросами — пустил ей вдогонку два-три напутственных словца.
Он узнал потом от боцманов, что бородатый человек с иконой был уральский купец Михайло Шерстобитов, и упомнил эту фамилию, потому что она показалась ему забавной.
И он не мог позабыть, как высмеяла его девушка, ни ее мягкого, глубокого, почти женского голоса, ни ее точеной полосы зубов. И он думал, что волнующая, беспокойная боль, какую оставила она в нем, — не что иное, как жестокая обида. Как смела чужая эта девчонка потешаться над ним, в то время как ему не позволено было даже смотреть на господ пассажиров первого класса? Как смела?..
…Родион вздрогнул и скинул с себя давящую тупую полудремоту.
Вокруг него что-то произошло. Темнота разжижалась серым рассветом. Рассвет стекал на пол с маленького оконца, которое было больше в ширину, чем в вышину, как будто раму перевернули и положили на бок. Родион, не вставая, долго смотрел на свет: тонкие звенья решетки снаружи окна были видны уже с большой отчетливостью.
Человек, лежавший против Родиона, завозился, скинул с себя кучу одежи и встал. Выпрямившись и расправив руки, он занял страшно много места — так нескладно громоздок и высок он был.
Несколько минут подряд он молча всматривался в Родиона. Потом шагнул к нему и проговорил убежденно:
— Малец, я тебя знаю.
Он усмехнулся и покачал головой.
— Что же молчишь? Я тебя знаю прочно, по рабочей дружине.
Родион привскочил.
Тот самый Петр, слесарь Петр, о котором давеча спрашивал Никита! (И — опять, опять лезет в голову Никита!) Слесарь Петр стоял перед ним.
— Ты будто не спал? — спросил Петр. — Признаешь? Помнишь?
— Послушай, — прошептал Родион, — послушай, ты! Значит — все кончилось?!
Он схватился обеими руками за тяжелый, острый локоть Петра и глядел на него, не мигая.
Это были первые слова Родиона, которые он выговорил с тех пор, как с пеклеванным хлебом вышел из лавчонки.
— Кончилось? — переспросил Петр и ухмыльнулся. — Эка ты, малец! Для тебя только что начинается.
Он помолчал, присел на койку и, усадив рядом с собой Родиона, сказал с уверенностью:
— Пошел теперь гулять по острогам.
Глава третья
Варя, Варенька, Варварушка, — с засученными по локотки рукавчиками, Варюшенька, Варечка — в шелковом платьице, в лисьей душегрейке!
Только бы и любоваться тобою приказчичьей родне, угождать твоему нраву шерстобитовским приживалочкам, смотреть не насмотреться на тебя купеческой дворне! А уж мамаша-то не нарадуется, что ни слово, то — золотко, что ни вздох, то — любушка, красота, свет души Варварушка, Варя, Варенька, Варюшечка!..
Осенью, на воздвиженье, накупают Шерстобитовы зимних припасов-запасов, и задолго до праздника Шерстобитиха уговаривает всяких тетушек-бабушек:
— Так не запамятуй, милая, на капусту прийти на здвиженье. Да с тяпкой, не позабудь тяпку-то, тяпок-то не хватит. Да ты не запамятуй!
Где тут запамятовать! Не успела отойти ранняя обедня, как к Шерстобитовым тянутся бабьи полчища: всякие Настеньки да Сашеньки, Ивановны, Селиверстовны, кособокие, кривые, с горбами да грыжами, в темных кацавейках, юбки — в крапинку, платки — в каемочку, что ни божье лицо — то рыло, одна другой краше, как на подбор.
Шерстобитовские ворота настежь. День не торговый — один базар шумит на площади, — но в ворота вкатываются воз за возом, полные, умятые, набитые добром.
И все вокруг набивается, ломится, трещит и поскрипывает — кадки, кадушки, жбаны, корыта, погреба, чуланчики. И весь двор кишит пестрядью, расцвеченный, размалеванный — красный, лиловый, зеленый: теснятся, цепляются колесами друг за друга возики, возы, возищи с морковью, свеклой, петрушкой, и — как сапоги по снегу — хрустят в руках кочаны капусты.
Здвиженье, плодоносное солнышко, останный денек бабьего лета, терпкий капустный праздник!
Эк ведь ловко летят кочаны из телег в бабьи фартуки, ишь растут, наворачиваются у корыт лиственные зеленые вороха, скрипят, похрястывают бойкие тяпки по обчищенным белым вилочкам, и, словно у хороших дровоколов — поленья, сыплются наземь гладенькие кочерыжки.
Распутались, опростались возы, покончили с морковью и свеклою, разложили все по кучам, по бунтам, по щепоткам, замкнули ворота на все болты, засовы, щеколдочки и начали, благословясь, капустное действо.
Сашеньки и Селиверстовны выстроились рядами вдоль корыт, засучили рукава, подвязавшись передниками. И пошли скрипеть тяпки по ядреному капустному листу, пошли барабанить в деревянные днища корыт, понеслась, побежала бегунами тяпочная дробь в натертое синькой небо.
Сладок дух вишневого листа, крепко горькое дыханье дуба, свербит в носу от молодого чеснока, туман и пряность в голове от укропа. Весь двор купается в огородной, садовой, лесной сентябрьской истоме: прячут на зиму в кадушки осенние ароматы.
А про капусту, про сахарный вилок, про зеленый кочан сколько натрещат бабьи языки всякой всячины!