Парабукин наконец оторвался от косяка, который будто не пускал его все время. Легко подняв Ольгу Ивановну, он повернул её к себе и положил трясущуюся голову на свою грудь. Аночка подняла с пола шляпку и прижалась к матери сзади, касаясь щекой её спины и глядя на Виктора Семёновича строгими недвигающимися глазами.
— Пора кончать представление — не театр, — проговорил Шубников, отворачиваясь и удаляясь за прилавок.
— Уйдём, не ерепенься, — глухо сказал Парабукин.
— Не уйдёшь, так тебя попросят, — прикрикнул Виктор Семёнович, и лицо его налилось словно не кровью, а ярким малиновым раствором.
— Обижай, обижай больше! — откликнулся Парабукин. — Когда меня обижают, мне и черт не страшен. Не запугаешь. Аночка, бери Павлушку. Довольно ходить по барыням, кланяться. Не помрём и без них.
Он отворил дверь и, все ещё не отпуская от груди Ольгу Ивановну, тихо вывел её на улицу, в толпу.
Лиза медленно и туго провела ладонями по вискам. Опустошённым взором она смотрела на Витюшу. Он листал конторскую книгу за кассой.
— Это все невыносимо бессердечно, — после долгого молчания произнесла Лиза.
— У тебя больно много сердца… до других, — ответил он, не прекращая перелистыванья.
— У тебя его нет совсем.
— Когда нужно, есть.
— Я думаю, оно нужно всегда, — сказала она и, вдруг подняв голову и выговорив едва слышно: — Прощай! — жёсткими, будто чужими шагами вышла за дверь.
Она почти бежала базаром — в богатом светлом платье, с непокрытой головой. Ей смотрели вслед. Выкрики, зазыванья, переливы споров торгующихся людей то будто преграждали ей путь, то подгоняли её снующий бег среди народа.
Добравшись до лавки отца, она передохнула и вошла.
Меркурий Авдеевич приветил её улыбкой, но тотчас тревожно смерил с головы до ног.
— Пришла? Собралась заглянуть к отцу, соседушка? — полуспросил он мягко, но уже с серьёзным лицом. — Вот славно. Что это ты не оделась, в холод такой?
— Пришла, — сказала Лиза, тяжело опускаясь на стул. — И больше не вернусь туда, откуда пришла.
Меркурий Авдеевич перегнулся к ней через прилавок и окаменел. И тотчас как будто все кругом начало медленно окаменевать — приказчики, подручные-мальчишки и вся разложенная, расставленная, рассортированная на полках москатель.
34
Общество помощи воспитательным учреждениям ведомства императрицы Марии устраивало в Дворянском собрании литературный вечер с балом и лотереей. Судейские дамы разъезжали по городу, собирая в богатых домах пожертвования вещами для лотереи и привлекая видных людей к участию в вечере. На долю супруги товарища прокурора судебной палаты выпало поручение нанести визит Шубниковым. Она приехала в сопровождении Ознобишина и была принята Дарьей Антоновной. Пышная гостья в осенней шляпе с чёрным страусовым пером говорила благосклонно-ласково. Ознобишин почтительно её поддерживал. Она хотела бы также поговорить с молодой Шубниковой (с Елизаветой Меркурьевной, — подсказал Ознобишин), чтобы получить согласие на её помощь в устройстве лотереи, но оказалось, что та не совсем здорова и не может выйти в гостиную. Ознобишин весьма сочувственно поинтересовался — серьёзно ли нездоровье Елизаветы Меркурьевны (он ещё раз назвал её полным именем), и сказал, что Общество непременно желает видеть её на вечере за лотерейным колесом. Дарья Антоновна обещала передать молодой чете об этом желании приезжавших гостей, и они уехали, довольные визитом.
Внезапное посещение столь заметной особы дало повод к новому совету между тётушкой и племянником о том, как же действовать, пока возмутительное бегство Лизы не получило широкой огласки? Решено было, что тётушка пойдёт к Меркурию Авдеевичу — требовать отеческого увещевания дочери, после чего Витенька отправится к Лизе, помирится и возвратит её к себе в дом. Конечно, это было уязвлением самолюбия, но ведь самолюбие пострадало бы ещё больше, если бы история стала известна не одним приказчикам, бывшим её свидетелями. Надо было заминать скандал, пока он не разросся: шутка ли, если в городе заговорят, что от Шубникова сбежала жена, не прожив с ним после свадьбы и двух месяцев?
Уже четвёртый день Лиза проводила в своей девичьей комнате. Странное чувство не исчезало у неё: не верилось, что продолжается все та же давнишняя жизнь, плавно нёсшаяся к неизвестному будущему, которое прихотливо звало к себе в туманных снах или в праздную бездумную минуту лени. Нельзя было объединить себя с девочкой, когда-то выравнивавшей по линеечке вот эти золочёные корешки книг на полке. Ничего не изменилось ни в одной вещице — фарфоровая чернильница с отбитым хвостиком у воробья, шнурочек для пристёгивания открытой фортки, — а чувство другое, будто между прежним и нынешним стал какой-то непонятный человек и мешает большой Лизе протянуть руку маленькой. И только мать каждым своим словом, каждым нечаянным прикосновением убеждала, что идёт, растёт, полнится горем и жаждет счастья все та же цельная, не поддающаяся никакому разрыву жизнь единственной Лизы.
Валерия Ивановна повторила собою удел матерей, отдающих дочь замуж с беззащитной покорностью требовательным обстоятельствам, только потому, что замужество есть неизбежность, а брак, в котором ожидается достаток, — лучше брака, обещающего нищету. Она повторила этот удел тем, что, отдав дочь только потому, что не отдать — нельзя, и сделав её несчастной, она потом начала горевать её горем и с жаром приняла её сторону в неприязни к молодому мужу. Она словно замаливала свою вину тем, что укрепляла, выхаживала в дочери, как больничная хожатка, вражду к существованию, какого дочь не знала бы, если бы мать его не допустила. Она сердилась одним сердцем с дочерью на беду, которую накликала своим непротивлением судьбе, и одними слезами с дочерью оплакивала эту беду.
В глубине души Лиза была потрясена, что мать без сопротивления выдала её судьбе. И она не только примирилась, но со старой и ещё больше выросшей силой полюбила мать, едва поняла, что своим бегством от мужа освобождала не одну себя, но также её. Потому что Валерия Ивановна, на секунду ужаснувшись бегства, тотчас обрадовалась ему и восхитилась, как если бы нашла ребёнка, которого считала бесследно погибшим.
Снова, как бывало всю жизнь, они говорили, говорили вечерами, подолгу не засыпая, утром и днём, обнимаясь, иногда тихо плача, а то вдруг с женской расчётливостью и терпением рассматривали самые маленькие переживания двухмесячной своей полуразлуки и отчуждённости, когда они думали, что между ними уже не будет нежной близости, делавшей их как бы одним человеком.
Все речи сводили дело к тому, что жить с Виктором Семёновичем невозможно, и если случилось, что Лиза ушла от него, то возвращаться было бы ошибкой непоправимой. Если бы уход Лизы от мужа не встречал никаких препятствий, то дочь и мать решили бы дело немедленно, и уже не было бы особой потребности в часовых разговорах, в сидениях рядом на постели, с объятиями и слезами. Но на стороне мужа находился закон, и неизвестно было — воспользуется ли Виктор Семёнович своими правами. Неизвестно было, кроме того, какое решение примет насчёт дочери Меркурий Авдеевич: он мог ведь отказать ей в своём доме, раз она пренебрегла домом мужа. Но главная неизвестность заключалась в том, о чем мать и дочь сказали меньше всего, но непрерывно все эти дни думали, по-женски перетревоженные, понимая друг друга с мимолётного взгляда, спрашивая и отвечая молча, одними переменами настроений. И когда то, чего Лиза могла ожидать, сделалось её уверенностью, они обе увидели, что почти решённый уход её от мужа натолкнулся на такое препятствие, которое невозможно устранить: на четвёртый день гощения в своей девичьей комнате Лиза сказала матери, что сама она тоже должна стать матерью.
Рассвет этого дня был совсем зимний — неохотный, серый. Цветы на окнах и разлапый филодендрон казались пепельными. Пахло немного отсыревшей глиной затопленных печей. Кот на диване свернулся катышком, уткнув нос в задние лапы.
Лиза в пуховом платке вышла на галерею — подышать. Впервые после свадьбы она взглянула через окна с частым переплётом рам. Горы почудились ей очень далёкими и будто присыпанными золой. Дворы прижались друг к другу и стали меньше, — в неясном, дрожащем, как мгла, плотном свете. Школа потеряла