Кирилл увидел верховых, рысью отъезжавших в ту сторону, куда умчались дивизии. Он старался разглядеть всадников, но они ехали кучно и закрывали друг друга. Он услышал голоса в народе:
– Будённый, Будённый!
Ординарец потянул Кирилла в сторону.
– Санки видите? Сталин! В санках – Сталин.
На секунду Кирилл отчётливо увидел седока в шинели солдатского сукна, в меховой шапке, похожей на шлем. Опущенные наушники скрывали лицо.
Упряжка быстро исчезала на повороте, и только мелькнул ковровый задок лёгких русских санок, вроде тех, на которых приехал сюда Кирилл.
Он ещё глядел вслед этой санной упряжке, в то время как ему опять что-то сказал ординарец. Когда Кирилл оглянулся, не было уже ни ординарца, ни его саней с лошадью – он вдруг ещё легче бросил Кирилла в поле, чем взял его с собой на смотр.
Кирилл засмеялся и с удовольствием зашагал вместе с народом в город.
Как всегда в минуты душевного подъёма, работа мысли была одновременно ощущением. Телесное чувство жизни сливалось с тем неустанным ходом картин и рассуждений, который занимал собою мозг. Степное однообразие и беспрепятственная мерность шага только упрочивали это единство дум и чувств. Идти становилось наслажденьем.
Кирилл не отбирал в мыслях отдельных черт поразившего переживания. Он нёс в себе это переживание неизменным, во всей полноте.
Но за этот лёгкий путь в степи память несколько раз повторила последнее сохранившееся впечатление. Оно было как будто очень скромно: мелькнувшие на повороте ковровые санки, седок в них, его плечо в солдатской шинели, его наглухо закрытая сзади шапка.
Кирилл вошёл в город, когда смеркалось. Он не знал, где придётся заночевать. Но забота о ночлеге не смущала его. В нем появилось чувство военного, подсказывающее, что если он в армии, то все непременно устроится.
На перекрёстке его окликнул громкий голос. Разбежавшуюся лошадь осадили посередине дороги. На маленьких санях сидели четверо командиров, друг у друга на коленях. Один из них соскочил. Кирилл узнал ординарца.
– Вы ступайте прямо к дому, где мы с вами были! – кричал он, подбегая. – Только вас не пустят в этот дом. А там подальше, ещё через дом, есть флигелёк… Да я вас сейчас догоню!
Он не добежал до Кирилла, повернулся назад и прыгнул на колени товарищу, когда уже дёрнула и пошла лошадь.
Вскоре Кирилл добрался до знакомого дома. Потемнело. Светились жёлтыми огнями узкие оконца. У палисада стояли на привязях осёдланные кони. У дверей Кирилл заметил пику со штандартом – матерчатым, наверно алым, но в темноте почерневшим флажком. Бывалый кавалерист понял бы, что здесь – специальная сотня штаба. Двое караульных охраняли вход. Кругом, скрипя по снегу, двигались одинаковые в темноте фигуры.
Пройдя шагов полсотню, Кирилл увидел такие же огни в маленьком флигеле. Из дверей выходили, шумно разговаривая, красноармейцы. Он только что хотел к ним обратиться, как сзади подлетели сани.
– Вы уже здесь? Пошли закусывать! – воскликнул ординарец, выпрыгивая из саней и подхватывая Кирилла под руку.
В горнице толпились командиры. На круглом столе резали ситный, украинское сало в четыре пальца толщиной, говядину. В россыпь лежали солёные огурцы, разворошённый вилок розоватой квашеной капусты. По рукам ходил стакан. Широкоплечий усач в распахнутой овчинной бекеше разливал из четверти густую, как варенье, чернильно-лиловую наливку.
– А ну, тесней, товарищи! Дайте-ка перехватить волжанину, – сказал ординарец.
Кириллу налили вина. Дохнув пахучей снеди, он почувствовал голод. Ему дали увесистый охотничий ножик. Он отрезал горбушку хлеба. Его спросили, из каких он мест. Кирилл выпил залпом полный стакан и, отдышавшись, ответил. Начался разговор.
После еды Кирилл обошёл комнатки флигеля. Ординарец, перед тем как снова скрыться, сказал ему, что здесь можно переночевать, а поутру все разберётся и станет на место. Но несколько кроватей и сплочённые кухонные лавки были уже заняты спящими людьми.
Кирилл вернулся в горницу, где у стола, точно на вокзале, все появлялись и исчезали новые едоки. В переднем углу он обнаружил кривоногое кресло с промятыми пружинами. Он расстегнул полушубок и уселся. Тепло и усталость быстро нагнали дремоту.
Закрыв глаза, Кирилл думал, что непременно, как только отдохнёт, напишет письмо. Он выбирал то самое существенное из своих мыслей, что надо было лучше запомнить и для этого записать, чтобы новые переживания не оттеснили первых впечатлений. Сначала он писал в уме одной Аночке. Потом прибавилось письмо к матери. Он несколько раз начинал с того, что ему сейчас очень хорошо и что он даже не может объяснить какими-нибудь словами – почему так хорошо. Он просто хотел, чтобы ему поверили без всяких слов, как ему хорошо. Но он всё-таки искал объяснения – почему же ему хорошо? И он думал написать, как оглушил его и унёс с собою гул земли, раздавшийся из-под копыт эскадронов в степи. Что этот гул слышен на весь мир. Что это – шаг истории. И что ему, Кириллу Извекову, так хорошо сейчас, потому что он к удару громового этого шага присоединил свой маленький, но верный шаг. Сказав себе это слово – шаг истории, – Кирилл понял, что пишет не Аночке и не матери, а пишет Рагозину. Все три письма тут же слились в его мыслях в одно. Но он с усилием, которым человек борет сон, отделил от письма всем троим письмо Аночке. И тогда он решил, что напомнит Аночке давнишний разговор с ней, когда они впервые встретились у матери. И он ясно-ясно увидел эту встречу, когда мать пригладила на голове Аночки торчащий вихор и улыбнулась ей. Кирилл напомнит в письме Аночке свой разговор с ней об искусстве, о том, что он любит искусство. И он напишет, что ему хорошо, потому что только здесь, где он сейчас находится, с полной силой звучит для него поэтическое содержание земли, только здесь и в эту минуту – нигде больше. Что-то туманное начало затем являться его представлениям, и ему все казалось, что он глубоко и плодотворно думает, и все пишет письмо, и только одного не мог он подумать: что это уже наступил крепкий миротворный сон.